шаги по тесаным, выщербленным плитам, и странно было от мыслей, что так же ступала по ним нога Рублева и Грека, Грозного и Годунова, Меньшикова и Петра… И грустное, торжественное чувство сопричастности к этой земле, и ощущение дыхания истории, хранимой в источенном временим камне храмов, памятников, палат, отрезвляло от суетного, исцеляя и очищая душу, как при встрече с высшей, всепонимающей мудростью.
В Троицком соборе шла служба. Пел невидимый хор; чистые протяжные голоса певчих уносились под своды, замирая плачущей нотой под куполом храма. Тревожно пахло ладаном.
Тлели возле алтаря огоньки лампад; потрескивали фитильки тонких оранжевых свечек, и скорбные тени молящихся дрожали, вытягиваясь и расплываясь в их трепетном свете. Черные кофты из плюша, платки, пыльные юбки паломниц; притихшая толпа туристов с сумками и фотоаппаратами; истовые стоны кликуш; потаенные усмешки безбожников….
«А все-таки для каждого Бог свой, разный, — думал Прошин, внимая музыке голосов. А в принципе — что Бог? Совесть, тормоз, удерживающий нас от дурного страхом расплаты…е
Какой расплаты? И будет ли она? Кто знает… Но лучше, наверное, полагать, что будет. И как ни верти, а это — оптимальный подход к вере. Усередненный, конечно, да… Но ведь и безмерно сложный в своей усередненности, ибо крайность всегда проста, и рьяный атеист парадоксально близок к религиозному фанатику тем, что и тот и другой утеряли даже подсознательное ощущение тайны, неизменно стоящей за любым явлением, чувством, предметом, словом…»
Он вышел их монастыря. Большая, мощенная булыжником площадка перед воротами была пуста. Слабый ветерок с жестяным стуком волочил вдоль нее пыльные газеты и обертки от мороженного. Неподалеку гудел город десятками машин, мотоциклов, людей…
Темные прямоугольники теней легли под стенами Лавры.
Ну, вот и все… — сказал Прошин в пустоту. — Посмотрели, погуляли… Теперь куда? На дачу? Угу.
На дачу он приехал вечером. Небо наливалось стремительно густеющей чернотой, и багровая полоска заката над крышами поселка угасала, как отлетевший от костра уголек. Он вылез из машины и после душного ее салона будто разок окунулся в ключевую воду до тог чист и холоден был воздух. Заброшенный сад слабо шелестел опадающей листвой.
Издалека, застывая в воздухе, наплывал колокольный гуд.
В одной из комнат он нашел гамак, повесил его во дворе, залез прямо в брюках и свитере в спальник и застыл в сладком ознобе, глядя на звезды. Ветвь черноплодной рябины, склонившаяся над лицом, щекотала висок бархатистым пушком ягод.
Он дотянулся до них губами, откусил одну и стал высасывать ее вяжущий кисловатый сок.
На небе огненным помелом полыхнул метеорит.
«Желание!» — встрепетнулся Прошин, но пока терялся в мыслях, что бы такое загадать, метеорит растворился в темной бездне над головой, и момент был упущен.
Всю жизнь не везет! — сказал Прошин в досаде.
Кусочек от ягоды застрял между зубами, и, как Прошин не старался вытолкнуть его языком, это не удавалось. Чертыхаясь, выбрался из мешка, полез в карман за спичками, но кусочек выскользнул сам собой.
Черт знает что! — высказался он, плюнув в темень. — Дача!
Он еще посетовал на свою нерасторопность, но тут понял: а что загадывать, что желать?
Ничего и не надо…
Или надо так много, что мечтать об этом — как мечтать о бессмертии или еще о какой приятной, но неисполнимой чепухе из жанра научной и ненаучной фантастики.
Проснулся он в полдень. Было тихо, светло и холодно.
Солнечные зайцы гуляли по заваленному опавшей листвой саду. Два будто вырезанных их желтой бумаги кленовых листа, подрагивая от ветра, лежали у него на груди.
С полчаса он поворочался с боку на бок, наслаждаясь уходящей дремой, запахом трав, круговертью сентябрьского листопада; смутно вспомнил метеорит, застрявшую в зубах кожицу от ягоды; потом встал, умыл лицо в ледяной воде пожарной бочки и, позавтракав на сырой веранде, вернулся в сад.
Он ходил среди колючих кустов крыжовника, поросших высокой ржавой крапивой, ел сливы с морозным налетом на темно-фиолетовых боках и сочинял какие-то красивые стихи.
А затем понял, что не сможет остаться на этой пустой и унылой даче ни минуты и что прожить здесь две недели без дел, риска, спешки — без людей, наконец! — не под силу. Вон стоит стол для пинг-понга, напарника бы…
Или вообще — проснуться в том же гамаке, таким же прекрасным золотым утром с Ирой, поцеловать ее в холодную, свежую щеку…
И вот так всю жизнь, — констатировал он с неприязнью. — От квартирного одиночества тянет придурка в дачное, от дачного в квартирное; в компании ему подавай, чтоб одному быть, когда один — подавай компанию! Шизик закомплексованный…
Он снял гамак, бросил на заднее сиденье «Волги» спальник и выехал на шоссе, размышляя о том, как вечером, оставшись наедине с собой во вселенной своей квартирки, заварит зеленый чай с жасмином и будет камнем сидеть в кресле, отрешенно глядя из одного конца комнаты в другой, где, словно вросший в стену, светился сочными электронными красками чудо ТВ с экраном метр двадцать по диагонали…
«Интересно представить жизнь вроде графика, — философствовал он. — Ну, хотя бы отрезочек ее… Итак, ехал я отдыхать: прямая из точки ноль под острым углом вверх. Затем так называемый отдых: Лавра и дача — прямая, параллельная оси икс… Штришок, вернее.
И обратно вниз?.. Ха. И неужели неправильный четырехугольник — отражение части моего бестолкового бытия? А почему бы и нет? Все мы функции… Линейные, нелинейные, элементарные, сложные. Важно — какого аргумента. А может аргумент один — истина? И может, ищем-то мы то, что в каждом из нас? Кто-то сознательно ищет, кто-то бессознательно… Как я…»
«Заткнись, — сказал Второй. — И не усложняй убогую свою простоту. — Ты — уголовник, негодяй… и зачем притензии на высокие материи? Хе, истину он ищет бессознательно! Не истину ищешь, а с жиру бесишься. О, глянь — оса о стекло бьется. И упорно, в одну точку.
А взлети чуть выше — там, где окно приоткрыто, — и на свободе! Так нет же, не взлетит тварь неразумная. Опусти стеклыщко, пусть вылетит…»
Прошин чуть опустил стекло, но полосатая черно-желтая шишечка, извиваясь, переместилась ровно на столько же ниже, продолжая нещадно жалить коварную преграду.
«Так и ты, — усмехнулся Второй. — Бьешся, а все без толку. А истина в виде открытого окошечка — рядом! И истину эту, то бишь смысл жизни своей, ты, хе, бессознательно уже откопал мил друг. Просто дура ты и того не знаешь, что разный у всех аргумент и смысл разный.
И только в сути своей он един, потому как смысл — это вечное удовлетворение неудовлетворенного. И ты нашел его. Он — игра».
«Но ведь шулерская игра, — шепнул Прошин. — Шулерская!»
«Ага, — сказал Второй, — а тебе, значит, другую надо. Чтоб все порядочно. Тяга у него, хе, к порядочности… Как там у Гете по этому поводу? Перевираю по памяти: „Я — часть той силы, что стремится к благу, и вечно совершает зло“. Дура. Я же говорю: дура! Не шулерских игр нет, сударь. Все они шулерские, ибо один надувает другого и кто-то всегда неловолен. И потому слушай мудрость мою и занеси ее не скрижали ума твоего и сердца. Не быть тебе иным, а коли негодяй, то и будь им, и не мучь себя, и не смеши меня своими метаниями. Тебе вообще-то что надо? Насчет истин и прочего мною разъяснено. Дальше дело обстоит просто: докторская в кармане, загранпаспорт тоже скоро там будет, так что осталось жрать и пить сладко, с красивыми бабами развлекаться, играть понемногу…. Ну и все. А как помирать черед подскочит — тоже никаких проблем, хотя тут уж предстоит тебе, Лешенька, игра так игра!..» Второй кончил говорить и пропал, оставив после себя горький осадок безысходности.
Дорога бежала под колеса автомобиля. Желтые факелы лиственниц вспыхивали в окне и, проносясь мимо, угасали вдали за спиной. Над вершинами хмурых елей мутнело небо, горовясь обрушить на землю