человека ответственным, христианство тем самым признает и свободу его».

Автор продолжает борьбу за личность и свободу, начатую в «Записках из подполья». Он защищает достоинство человека от детерминизма утилитарной философии и обосновывает религиозно идею ответственности. «Надо сказать правду, — пишет он, — и зло назвать злом… Пойдем в залу суда с мыслью, что и мы виноваты; эта боль сердечная, которой все теперь так боятся, и будет для нас наказанием». В русском народе есть одна невысказанная, бессознательная идея: она проявляется в названии преступления — несчастьем и преступника — несчастным. Признание общей вины, «всеобщего беззакония» прямо противоположно учению о среде. Народ жалеет грешника, но грех не оправдывает; на каторге никто из арестантов не признавал себя невинным, никто не считал своего наказания незаслуженным. Русские инстинктивно чувствуют великую религиозную ценность страдания как очищения.

В статье «Влас» писатель передает удивительную повесть из народного быта, рас сказанную ему одним «старцем». К монаху «советодателю» вползает раз на коленях мужик и исповедуется в своем страшном грехе». «Собрались мы в деревне несколько парней, — говорит он, — и стали промежду себя спорить: кто кого дерзостнее сделает? Я по гордости вызвался перед всеми. Другой парень отвел меня и говорит мне с глазу на глаз: «Поклянись своим спасением на том свете, что все сделаешь, как я тебе укажу». Поклялся. «Теперь скоро пост, — говорит, — стань говеть. Когда пойдешь к причастию — причастье прими, но не проглоти. Отойдешь — вынь рукой и сохрани. А там я тебе укажу». Так я и сделал. Прямо из церкви повел меня в огород. Взял жердь, воткнул в землю и говорит: положи! Я положил на жердь. «Теперь, — говорит, — принеси ружье». Я принес. «Заряди». — Зарядил. «Подыми и выстрели». Я поднял руку и наметился. И вот только бы выстрелить, вдруг передо мной, как есть крест и на нем Распятый. Тут я и упал с ружьем в бесчувствии». Старец наложил на грешника страшное покаяние «даже не по силам человеческим, рассуждая, что чем больше, тем тут и лучше. Сам за страданием приполз…» «Удивительный» случай вдохновляет Достоевского на исследование последних тайн народной души; этот психологический очерк принадлежит к самым гениальным его созданиям. Поразительна, думает он, сама возможность подобного состязания в русской деревне. В такой дерзновенности проявляется «забвение всякой меры во всем, потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну… Это — потребность отрицания в человеке, иногда самом неотрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни». Поражает стремительность, с которой русский человек спешит заявить себя в хорошем или дурном… «Любовь ли, вино ли, разгул, самолюбие, зависть — тут иной русский человек отдается почти беззаветно, готов порвать все, отречься от всего: от семьи, обычая, Бога». Народу свойственна роковая стихия самоотрицания и саморазрушения… Никто с такой силой не чувствовал ее, как Достоевский. Он первый открыл трагическое лицо России и предсказал надвигающуюся на нее смуту. Душа народа антиномич–на: пафосу разрушения и восторгу гибели противостоит жажда спасения и покаяния… «Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа — есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем… Страданием своим русский народ как бы наслаждается… Говорят, русский народ плохо знает Евангелие, не знает основных правил веры. Конечно, так, но Христа он знает и носит Его в своем сердце искони… Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос и он любит образ Его по–своему, т. е, за страдание… И вот, надругаться над такой святыней народною, разорвать тем со всей землей, разрушить себя самого во веки веков для одной лишь минуты тор жества отрицанием и гордостью — ничего не мог выдумать русский Мефистофель де рзостнее. Все, что говорит писатель о русском народе, прежде всего относится к нему самому. Он сам «во всем через край переходил», знал страшное раздвоение между верой и неверием, сам пронес свою неутолимую любовь ко ристу через горнило отрицания. Проникая в народную душу, он находил в ней отражение своего лица, погружаясь в глубину своего духа, — встречался там с духом народа. Дуига Достоевского — душа России.

В «Дневнике писателя» за 1873 г. поме щен небольшой рассказ под заглавием «Во бок». «Danses macabres» средневековья,<<романы ужасов» романтизма, страшные рассказы Эдгара По бледнеют перед невы разимым ужасом этой<<литературной шут ки». Достоевский много думал о том, «zaz все на свете станет греховно и грязно без Христа», и вот разложение заживо безбожного человечества изображается в потрясающей сцене разговоров между покойниками, истлевающими в своих могилах. Полусумасшедший литератор гуляет по кладбищу. Октябрь. Серый сухой день. «Мертвецов пятнадцать наехало. Покровы разных цен, даже было два катафалка… Походил по могилкам. Разные разряды. Третий разряд в тридцать рублей и прилично и не так дорого,.: Заглянул в могилки — ужасно: вода, и какая вода! Совершенно зеленая и… ну, да уж что! Поминутно мо гилыцики выкачивали черпаком… Не люблю читать надгробные надписи: вечно то же. На плите подле меня лежал недоеденный бутерброд — глупо и не к месту». Сухой перечень впечатлений, две детали: зеленая вода в могилах и недоеденный бутерброд на плите — вот и все. Но поистине самая разнузданная фантазия не могла бы создать более пронзительного ощущения мистической жути. Вдруг рассказчик слышит разговор покойников: «Слышу — звуки глухие, как будто рты закрыты подушками: и при всем том внятные и очень близкие». Генерал–майор играет в винт с надворным советником. Раздраженная дама из высшего света возмущается, что рядом с ней похоронили купца. «Матушка Авдотья Игнатьевна, — возопил вдруг лавочник, — барынька ты моя, скажи ты мне, зла не помня, что ж я по мытарствам это хожу, али что иное деется?» — «Ах, он опять за то же, так я и предчувствовала, потому слышу дух от него, дух, а это он ворочается!» — «Не ворочаюсь я, матушка, и нет от меня никакого такого особого духу, потому что я еще в полном нашем теле, как есть сохранил себя, а вот вы, барынька, так уж тронулись, — потому дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту. Из вежливости только молчу». «Смерти таинство!» — изрекает купец. На контрасте между «таинством смерти» и гнусной пошлостью загробной болтовни, пропитанной гниением, построен эффект этого кладбищенского фарса.

Разговор покойников переходит на скользкие темы — о какой?то Катишь, которая «хорошего дома, воспитана и монстр, монстр до последней степени». Тайный советник, задыхаясь, лепечет: «Мне… мне давно уже нравилась мечта о блондиночке… лет пятнадцати… и именно при такой обстановке». Барон Клиневич собирается «устроиться к лучшему и весело провести остальное время». Замогильная похоть прибавляется к пошлости и завершает картину душевного растления. Автор устами «доморощенного» кладбищенского философа Платона Николаевича раскрывает религиозный смысл своего «danse macabre».

«Тело здесь (в могиле) еще раз оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании. Это продолжается еще месяца два или три… иногда даже полгода. Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть, он все еще вдруг пробормочет одно слово, конечно, бессмысленное, про какой?то бобок: «Бобок, бобок», — но и в нем значит жизнь все еще теплится незаметною искрою… Тут вонь слышится, так сказать, нравственная — хе! хе! Вонь будто бы души, чтобы в два–три месяца успеть спохватиться, и это, так сказать, последнее милосердие». В тошнотворно– отвратительных образах Достоевский выражает свою мучительную тревогу за безбожное человечество. Все эти тайные советники, генерал–майоры, бароны и знатные барыни, все эти пошляки и развратники обладают бессмертными душами. Какая судьба ждет их за гробом? В каком адском мраке будет жить их неумирающий дух? Возможно ли их спасение? Господь по милосердию своему и после смерти дает им срок для покаяния — способны ли они «спохватиться»? Автор, задыхаясь в трупном смраде, обрекает «мертвые души» на гибель. Он ужасен в своей беспощадной справедливости. «Веселые покойники» пользуются последними днями бытия для устройства дьявольской оргии. Один из них говорит: «Я предлагаю всем провести эти два месяца как можно приятнее и для этого всем устроиться на иных основаниях. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться. На земле жить и не лгать невозможно, ибо жизнь и ложь синонимы: ну, а здесь мы для смеха будем не лгать… Все это там вверху было связано гнилыми веревками. Долой веревки и проживем эти два месяца в самой бесстыдной правде: заголимся и обнажимся». «Обнажимся, обнажимся!» — закричали во все голоса. «Я ужасно, ужасно хочу обнажиться! — взвизгивала Авдотья Игнатьевна». Это «заголимся и обнажимся» раскрывает перед нами глубины сатанинские. К последнему обнажению, метафизическому бесстыдству влекутся все демонические герои Достоевского. Князь Волковский в «Униженных и оскорбленных» сладострастно мечтает о такой исповеди, от которой по всей земле поднялся бы смрад. Свидригайлов в «Преступлении и наказании» цинично откровенничает с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату