3 Непосредственно по окончании вышеназванного произведения и не теряя ни одного дня, взялся я за чудовищную задачу Переоценки, с таким независимо-гордым чувством, с которым ничто не может сравниться, каждую минуту сознавая своё бессмертие и высекая с уверенностью рока знак за знаком на медных скрижалях. Предисловие появилось 3 сентября 1888 года: когда утром, после написания его, я вышел на воздух, предо мною предстал самый прекрасный день, когда-либо виденный мною в Верхнем Энгадине — прозрачный, сверкающий красками, вмещающий в себя все контрасты и все нюансы между льдом и Югом.{107} — Лишь 20 сентября покинул я Зильс-Марию, задержанный наводнениями и в конце концов оставшийся единственным гостем этого чудесного места, чьё имя одаряет бессмертием моя благодарность. После путешествия, полного инцидентов и даже опасности для жизни в полузатопленном Комо,{108} до которого я добрался только глубокой ночью, 21-го днём я прибыл в Турин, моё зарекомендовавшее себя место, ставшее отныне моей резиденцией. Я снял ту же самую квартиру, которую занимал весною, на виа Карло Альберто 6, III-й этаж, напротив грандиозного палаццо Кариньяно, где родился Виктор Эммануил{109}, с видом на пьяцца Карло Альберто и на раскинувшиеся дальше холмы. Не колеблясь и ни на мгновение не давая себя отвлечь, я вернулся к работе: оставалось написать лишь последнюю четверть произведения. 30 сентября — день великой победы; завершение «Переоценки»; отдых Бога на берегах По. {110} В тот же день написал я ещё и предисловие к «Сумеркам идолов», корректура их печатных листов была моим отдыхом в сентябре. — Я никогда не переживал такой осени, я даже не думал, что что-нибудь подобное возможно на земле — Клод Лоррен, задуманный в бесконечность, каждый день, полный всё такого же неукротимого совершенства. {111}
Случай «Вагнер»
Проблема музыканта
1 Чтобы быть справедливым к этому сочинению, надо страдать от судеб музыки как от открытой раны. Отчего страдаю я, страдая от судеб музыки? — Оттого, что музыка лишена своего миропросветляющего, утверждающего характера, — что она теперь музыка decadence и уже не свирель Диониса... Но если допустить, что кто-нибудь в такой же степени ощущает дело музыки своим собственным делом, историей собственных страданий, то он найдёт это сочинение снисходительным и чрезмерно мягким. Быть в таких случаях весёлым и заодно добродушно высмеивать самого себя — ridendo dicere severum[49] там, где verum dicere[50] оправдало бы любую суровость, — это сама гуманность. Кто бы собственно мог сомневаться в том, что я, будучи старым артиллеристом, способен выкатить против Вагнера моё тяжёлое орудие? — Всё, что в этом деле являлось решающим, я оставил при себе — я любил Вагнера. — Наконец, в суть моей задачи и в её маршрут входит и атака на утончённого «незнакомца», которого не легко разгадать другому — о, мне предстоит открыть ещё совсем иных «незнакомцев», чем какого-то Калиостро музыки, — и в ещё большей степени, конечно же, атака на становящуюся в духовном отношении всё более вялой и бедной инстинктами, всё более почтенной немецкую нацию, которая с завидным аппетитом продолжает питаться противоположностями и без расстройства пищеварения проглатывает «веру» заодно с научностью, «христианскую любовь» заодно с антисемитизмом, волю к власти (к «Рейху») заодно с evangile des humbles[51]... Эта нехватка позиции среди противоположностей! Этот нейтралитет и «самоотверженность» желудка! Этот здравый смысл немецкого нёба, которое всему даёт равные права, — которое всё находит вкусным... Без всякого сомнения, немцы — идеалисты... Когда я в последний раз посещал Германию, то застал немецкий вкус за предоставлением равных прав Вагнеру и трубачу из Зэкингена;{112} я сам собственной персоной был свидетелем того, как в Лейпциге в честь одного из самых настоящих и самых немецких музыкантов — немецких в старом смысле слова, а не в каком-нибудь там имперско-немецком, — мейстера Генриха Шютца, основывали ферейн Листа с целью поддержки и распространения извилистой церковной музыки...{113} Без всякого сомнения, немцы — идеалисты...
2 Но здесь ничто не должно помешать мне стать грубым и высказать немцам парочку суровых истин: кто же ещё сделает это, если не я? — Я говорю об их разврате in historicis. Немецкие историки не только утратили широкий взгляд на ход, на ценности культуры, все они не только являются шутами политики (или церкви), но даже подвергают остракизму этот широкий взгляд. Надо прежде всего быть «немцем», «расой», тогда уже можно принимать решения о всех ценностях и не-ценностях in historicis — устанавливать их... «Немецкое» есть аргумент, «Deutschland, Deutschland uber alles»[52] есть принцип, германцы суть «нравственный миропорядок» в истории; по отношению к imperium Romanum — носители свободы, а по отношению к восемнадцатому столетию — реставраторы морали, «категорического императива»... Существует имперская немецкая историография, я боюсь, что существует даже антисемитская, — существует придворная историография, и господину фон Трейчке не стыдно... Недавно все немецкие газеты под видом «истины» обошло идиотское мнение in historicis, тезис, к счастью, усопшего эстетического шваба Фишера{114} , с которым обязан-де согласиться всякий немец: «Ренессанс и Реформация вместе образуют одно целое — эстетическое возрождение и возрождение нравственное». — От таких тезисов моё терпение подходит к концу, и я испытываю немалое желание, я ощущаю это даже как обязанность — сказать наконец немцам, что у них уже лежит на совести. У них на совести все великие преступления против культуры, совершённые за четыре столетия!.. И всегда по одной причине: из-за их глубочайшей трусости перед реальностью, которая одновременно является трусостью перед истиной, из-за их, ставшей у них инстинктом, нечестности, из-за «идеализма»... Немцы лишили Европу жатвы, смысла последней великой эпохи, эпохи Ренессанса, в тот момент, когда высший порядок ценностей, когда благородные, жизнеутверждающие и ручающиеся за будущее ценности одержали победу в стане противоположных, упадочнических ценностей, — вплоть до самых инстинктов тех, кто в нём находился! Лютер, это проклятье в монашеском обличии, реанимировал церковь и, что в тысячу раз хуже, христианство — в тот момент, когда оно было побеждено... То самое христианство, это ставшее религией отрицание воли к жизни!.. Лютер, невозможный монах, не смогший им быть, который по причине этой своей «невозможности» напал на церковь и — следовательно! — реанимировал её...{115} У католиков были бы основания устраивать празднества в честь Лютера, сочинять представления в честь Лютера... Лютер — и «нравственное возрождение»! К чёрту всю психологию! — Без сомнения, немцы — идеалисты. — Дважды, в то самое время, когда с колоссальной отвагой и самопреодолением был обретён правдивый, недвусмысленный, совершенно научный способ мышления, немцы умудрялись отыскать окольные пути к старому «идеалу», к примирению между истиной и «идеалом», в сущности — формулы на право отказа от науки, на право лжи. Лейбниц и Кант — это два величайших тормоза интеллектуальной честности Европы! — Наконец, когда на мосту между двумя столетиями decadence явился форс-мажор гения и воли, достаточно сильный, чтобы создать из Европы единство, политическое и экономическое единство в целях всемирного правления, немцы с их «войнами за свободу» лишили Европу смысла, чудесного смысла, заключённого в существовании Наполеона, — оттого-то всё наступившее, всё ныне существующее у них на совести: эта враждебнейшая