Оставшись наконец одна, Геля торопливо закрыла-таки дверь на все запоры, обессиленно привалилась к ней спиной, обхватила живот руками, и лицо ее исказилось в приступе страха.
Глава двадцать шестая
А КТО ГОВОРИТ, ЧТО АКТУАЛЕН?
— Стой! — неожиданно заорал Печенкин.
Водитель резко нажал на тормоз, «мерс» встал, и сзади, заюзив, в него чуть не въехал «субурбан». Пока выскакивали ошалелые охранники, Владимир Иванович уже стоял на тротуаре — широко расставив ноги и сцепив за спиной руки, — смотрел в витрину фотоателье. Даже припоздавший Прибыловский с блокнотом и ручкой на изготовку не сразу понял, в чем дело, хотя именно он сообщил Печенкину об этом фотоателье. Но Прибыловский забыл, а Печенкин, когда проезжал мимо, вспомнил…
За большим стеклом витрины висели фотографии — так сказать, отчет о проделанной работе и одновременно реклама, и центральным, самым большим и привлекающим внимание, был групповой портрет трех молодых людей. Портрет удивлял, озадачивал и даже немного пугал. Илья, какой-то узкоглазый и негритянка. Стоя плечом к плечу, они были устремлены вперед и вверх, и в глазах их светилась тайна великого знания. Именно это и пугало, хотя Владимир Иванович вряд ли испытывал страх.
— А эти двое кто? — спросил он секретаря-референта.
— Нилыч сказал, что завтра это будет известно, — ответил Прибыловский.
— А где Нилыч?
— Повез вашего друга к вам домой.
— Да, я помню. — Печенкин мотнул головой и стал прохаживаться взад-вперед вдоль витрины, ведя с собой неслышный, но видимый диалог: он то пожимал плечами, то разводил руками, то прятал их в карманах и все вглядывался в фотопортрет — удивленно, растерянно, смущенно. Владимир Иванович не понимал. И, видимо, из-за этого своего непонимания он подхватил вдруг с земли половинку кирпича и, размахнувшись, изо всей силы запустил в витрину.
Стекло оглушительно зазвенело.
Галина Васильевна сильно вздрогнула, от неожиданности чуть не выронив из рук свое вязанье, когда снаружи кто-то постучал в балконное стекло.
То был Илья! Он нарочно прижался к стеклу так, что нос расплющился, и улыбался — радостно и возбужденно.
Галина Васильевна кинулась к двери и торопливо открыла ее.
— Илюшенька! Боже, как я испугалась! Но как ты сюда…
— А я… — Илья показал на растущую рядом с балконом сосну.
— Но ты же мог упасть! — воскликнула Галина Васильевна и прижала сына к себе.
— Я не мог упасть, — ответил Илья, высвобождаясь из объятий. — А где дядя Юра?
— Ушел, — ответила Галина Васильевна, стягивая с сына курточку.
— Жалко, — расстроился Илья. — Он интересный собеседник.
— Да. Он интересный собеседник, — согласилась Галина Васильевна и прибавила: — Но он ушел, и, я думаю, навсегда. Ты появился очень кстати. Я как раз закончила безрукавку. Тебя никто не видел?
Илья помотал головой.
— Это хорошо. Некоторое время вам с папой лучше не встречаться.
— Я ухожу в подполье, — сообщил Илья.
— Там не сыро? — спросила Галина Васильевна, натягивая на сына свежесвязанную безрукавку.
— Колется, — поморщился Илья.
— Зато тепло. — Она подвела своего ребенка к зеркалу. Безрукавка была белая, а на груди была изображена красным цветом революционная голова Че Гевары. Илья расправил плечи.
— Нравится? Нравится, Илюша? — допытывалась мать.
Илья не отвечал, продолжая смотреть на себя в зеркало.
— А знаешь, кому пришла в голову эта идея? Догадайся! Дашенька Канищева… Она и рисунок нашла. — Галина Васильевна повернула сына к себе, крепко прижала ладони к его щекам и заговорила горячо, глядя в глаза почти в упор: — Даша любит тебя, Илюшенька! Любит так, как сегодня уже не любят! Всем сердцем, всей душой!
— Я коммунист, мама, — сказал Илья и попытался высвободиться, но ему это не удалось — мать сжимала его щеки так крепко, что глаза у Ильи сделались круглыми и смешными, а губы сложились в бантик.
— А разве коммунисты, разве настоящие коммунисты не любили? У Маркса была его Женни, у Ленина — Надежда Константиновна и Инесса Арманд. Коммунисты, Илюшенька, тоже люди! — Галина Васильевна вдруг задохнулась от переполнявших ее чувств и стала осыпать лицо Ильи — глаза, лоб, нос — громкими, крепкими поцелуями…
Печенкин сидел один в темном кинозале, смотрел «Бродягу», лузгал семечки, выплевывал шелуху на пол, но лучше ему, похоже, не становилось, та счастливая отключка и не думала приходить. Внезапно что- то затрещало, пленка косо оборвалась, и экран стал белым. В зале зажегся свет. Владимир Иванович посидел неподвижно, повертел головой, прислушиваясь к тишине, обернулся, взглянул на окошечко киномеханика, вновь посмотрел на белый экран, после чего сунул в рот два сложенных колечком пальца и пронзительно, по-разбойничьи засвистел. Экран, однако, оставался белым и немым. Тогда Владимир Иванович затопотал по гулкому деревянному полу и завопил по-дурному:
— Сапожники! Кино давай!
Но там, наверху, все не слышали, и тогда Владимир Иванович поднялся и затопотал громче и заревел, вскидывая попеременно сжатые в кулаки руки, натурально заревел, как медведь.
И свет в зале погас, а на экране вновь возникло изображение. Печенкин облегченно выдохнул, сел в фанерное кресло, вытер вспотевший лоб и почувствовал, что отпустило… Но, всмотревшись в экран, вновь поднялся. Там была не Индия — не солнце, пальмы и песни, а грязь, холод и кровь, там была Россия. Урбанский рвал на себе гимнастерку и требовал, чтобы стреляли в грудь. Это был не «Бродяга» — это был «Коммунист». Печенкин сразу все понял.
— Коммунист!! — яростно заорал он и побежал из зала.
В проекторской — как Мамай прошел. Видимо, Наиль искал нужную ему пленку: множество их, размотанных и перекрученных, лежали всюду большими змеиными клубками. Сам Наиль, пьяный как зюзя, сидел на яуфе, играл на гармошке и пел:
Владимир Иванович растерянно улыбнулся и крикнул: