come together!.. oh… oh… tear me to pieces… tear me to pieces… oh… oh… oh… yeaaaaaaah!!

Маленькая пауза.

Шум воды в унитазе. Плеск струи водопроводного крана. Гудение электронного осушителя.

Тишина.

Сцена 17

В фойе.

Она. Скорей, там уже давно начали! С тобой все в порядке?

Он (с неподдельной ублаготворенностью). Более чем.

Сцена 18

Дискотека.

Он. Будешь танцевать?

Она. Я не умею под такую музыку. А ты будешь?

Он. Пожалуй. Немного. Почему нет?

Она. Давай! У тебя должно здорово получаться.

Он. Почему?

Она. У тебя очень красивая фигура… Ты вообще красивый…

Он. Перестань! Перестань! Сколько я тебе говорил!

Она. Но если это правда?

Он. Shut up! Это твое дело так думать! А меня это не касается!

Она. Ну, все, все… не буду больше, не буду…

Он. Подержи лучше мою куртку. (Снимает ветровку и подает ей.)

Она. Давай. (Прижимает куртку к груди, как ребенка.)

Он направляется в центр зала, где уже разобщенно топчется несколько человек. Музыки еще нет. Он входит внутрь этого скудного скопления разрозненных тел. И сразу выделяется там, словно бы отдельно снятый крупным планом.

Это, конечно, эффект его роста и телосложения. Синие джинсы, черная футболка — все это габарита XXL. Данный размер относится, безусловно, и к голове — к ее черепной, а также лицевой части мужественного, стопроцентного, высокооплачиваемого голливудского любовника — с хорошо развитой нижней челюстью, мощной фронтальной костью, сильным рельефом скул и надбровных дуг, четкой линией безжалостных и нежных губ… Голова еще дополнительно увеличена за счет темно-русой, чуть вьющейся, перепутанной гривы, небрежно спадающей к перекладине двадцатипятидюймовых плеч.

Она (себе, по-русски). Господи, это взаправду? Такая красота? (С силой щиплет свою кисть.) И он сейчас будет еще танцевать? Боже мой!.. Боже!..

Взрыв ударных.

Взвизг толпы — гром и скрежет — нарастающий визг — грохот, обвал, канонада.

Крупный план: ее глаза. То, что отражается там, тонет в глубине бессловесно, беззвучно, вытесняя своей громадой равные объемы слез. Образ, принятый в глубину глаз, растворенный в слезах, светит со дна драгоценной звездой, но различить эту звезду может лишь тот, кто, не утратив способности к боли, находится вне скорби земных озер, кто, может быть, не умеет плакать слезами, — единственно тот, кто умеет читать на дистанции, — со слуха, как с книги, — переводя морзянку разболтанных нервов в разряд типографских значков.

И он читает:

Никогда Наташа уж не встанет в восемь утра, и никогда не решит заранее, что на ней и Соне будут белые дымковые платья на розовых шелковых чехлах, с розанами в корсаже, а волоса будут причесаны а’la grecque, и никогда не случиться тому, чтоб ноги, руки, шея, уши были особенно старательно, по-бальному вымыты, надушены и напудрены, и никогда не будут обуты шелковые ажурные чулки и белые атласные башмачки с бантиками, и никогда Соня, уже одетая, не будет стоять посреди комнаты и, нажимая до боли маленьким пальцем, прикалывать последнюю визжавшую под булавкой ленту, и «Воля твоя, — с отчаяньем в голосе больше не вскрикнет Соня, оглядев платье Наташи, — воля твоя, опять длинно!», и фрейлина старого двора, Перонская, уже не будет никогда готова к четверти одиннадцатого, и не будет надушено, вымыто, напудрено ее старое, некрасивое тело, и не будет так же старательно промыто у нее за ушами, и, в желтом платье с шифром, уж не выйдет она в гостиную, а Наташа, на своем первом взрослом балу, стараясь только скрыть волнение, уже ввек не примет той самой манеры, которая более всего шла к ней, а зеркала на лестнице уже больше не отразят дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях, и адъютант-распорядитель, мастер своего дела, не пустится с Элен глиссадом, и потом, через каждые три такта на повороте не будет как бы вспыхивать, развеваясь, бархатное платье его дамы, и Пьер никогда не подойдет к князю Андрею, и не схватит его за руку, и не скажет: «Тут есть моя protegee, Ростова молодая, пригласите ее», и ножки Наташи в белых атласных башмачках легко и независимо от нее уж не будут делать свое дело, а лицо ее не будет сиять восторгом счастья, и на Элен не будет как будто лак от тысяч взглядов, скользивших по ее телу, и князь Андрей не будет любоваться на радостный блеск Наташиных глаз и улыбки, относившейся не к говоренным речам, а к ее внутреннему счастию, и не будет он больше никогда любоваться на ее робкую грацию, и Наташа в середине котильона, еще тяжело дыша, не будет подходить к своему месту, и никогда, глядя на нее и совершенно неожиданно, не скажет себе князь Андрей: «Если она подойдет прежде к своей кузине, а потом к другой даме, то она будет моей женой», — и никогда уж Наташа не подойдет прежде к кузине.

Никто не пригласит Кити на кадриль, не будет больше никогда ни кадрили, ни Кити в ее сложном тюлевом платье на розовом чехле, и не будет она больше никогда вступать на бал свободно и просто, как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этою высокою прической, с розой и двумя листками наверху нее, потому что не будет больше такого бала, и не будет больше никогда того ее платья, что не теснит нигде, и не будет тех розеток, что не смялись и не оторвались, и не будет тех розовых туфель на выгнутых каблуках, что не жмут, а веселят ножку, и не будет густых бандо белокурых волос, что, как свои, держатся на белокурой головке, и не будет трех пуговиц, что не порвались, а, наоборот, так ладно и легко застегнулись на высокой перчатке, которая обвивает руку, не изменив ее формы, и не будет уже никогда черная бархотка медальона особенно нежно окружать шею, и перед зеркалом не возникнет никогда уж то чувство, что во всем остальном еще может быть сомненье, но бархотка точно прелесть, и не почувствует никогда более Кити в своих обнаженных плечах и руках холодную мраморность, чувство, которое она особенно любила, и не войдет она в залу, и не дойдет до тюлево-ленто-кружевной-цветной толпы дам, и не пригласит ее мгновенно на вальс лучший и главный кавалер по бальной иерархии, знаменитый дирижер балов, церемониймейстер, женатый, красивый и статный мужчина Егорушка Корсунский, и этот Корсунский не завальсирует уж никогда, умеряя шаг, прямо на толпу в левом углу залы, приговаривая: «Pardon, mesdames, pardon, pardon, mesdames», и никогда уже, ввек, отродясь, не станет он лавировать между морем кружев, тюля и лент (не зацепив ни за перышко), и не повернет он уж круто свою даму, и не откроются ее тонкие ножки в ажурных чулках, и не разнесет ей шлейф опахалом, и не закроет им колени Кривину.

И Анна уже никогда больше не будет в черном, низко срезанном бархатном платье, и оно не будет открывать ее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкой крошечной кистью, и это платье, хоть плачь, уже никогда не будет обшито венецианским гипюром, и не будет ее черных волос, своих, без примеси, и не будет больше никогда в них маленькой гирлянды анютиных глазок (и такой же на черной ленте пояса между белыми кружевами), а главное, не будет этих своевольных колечек курчавых волос, всегда выбивавшихся на затылке и висках, не будет ни точеной крепкой шеи, ни нитки жемчугу на ней.

И Кити никогда больше не будет, с замиранием сердца, ожидать мазурки (потому что в мазурке все

Вы читаете Новый Мир. № 5, 2000
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату