простодушие», оно укоренено в русской поэтической традиции, имеет державинское, батюшковское происхождение. Отчасти мандельштамовское. В стихотворении «Я слов боюсь, что я хотел сказать…» Дозморов вступает в полемику с хрестоматийной «Ласточкой»; мандельштамовское «слово», «слепая ласточка», не прозревает, возвращается в «чертог теней», будучи не сказано, будучи «забыто», екатеринбургский поэт свое слово произнести боится: «Я слов боюсь, что я хочу сказать», но произносит- таки его: «…но словом говорю о том, что слов боится». В конце концов, стихотворение Мандельштама — о душе («А на губах, как черный лед, горит / Стигийского воспоминанье звона»), а стихотворение Дозморова — о Культуре, стремящейся стать Природой: «…но шелест пожелтевшей старой книги / напомнит нам деревьев вечный шум». Вполне акмеистическое высказывание.
А вот название книги заставляет вспомнить уже символизм. «Пробел» — не просто зияние, отсутствие чего-то (в памяти, например), а (вполне в духе несколько неуклюжего словотворчества Андрея Белого: см. его «прозелени», «просини» и совсем уже невозможные «просерени») место, заполненное «белым», некой мистической белой субстанцией; причем именно цвет символичен. «Белый» в поэтике Дозморова значит «божественный». В этих стихах почти все время идет снег. Стоит глубокая, мягкая тишина. Вокруг возможно Бог. Место, где Он обитает, и есть, наверное, «пробел».
А. Кокотов. Над черным зеркалом. СПб., «Борей-Аrt Центр», 1999, 68 стр.
К сожалению, Алексей Кокотов не принадлежит к поэтам, хорошо известным читателю. Увы. Между тем «Над черным зеркалом» — событие в отечественной поэзии; попытаюсь объяснить почему.
Большинство современных стихотворцев весьма неряшливы в размерах и рифмах, точнее, те (далеко не все) из них, которые вообще применяют размер и рифму. Можно, конечно, кивать на вездесущий Запад, выведший оные под корень. Или поминать километры правильно зарифмованных, расчетливо выверенных стихов, производимых на территории возлюбленного Отечества. Но речь не об этом. С Запада мы запросто вывезем «мерседесы», компьютеры, умение правильно потреблять текилу, но поэзия у нас своя, наша: ее мы должны сохранять в истинном и приличествующем ей виде, который придают именно размер с рифмой. С другой стороны, говоря о неряшливых поэтах, я именно «поэтов» и имел в виду, а не записных стихопроизводителей. Книга Алексея Кокотова есть пример влюбленности настоящего поэта в русскую метрику и рифму.
«Над черным зеркалом» состоит из трех частей: собственно стихов, собранных под заглавием «Над черным зеркалом», и двух поэм: «Строфы Ионы, Пророка из Гафхефера» и «Кавказские строфы». Открывается книга несколькими стильными (и сильными!) сонетами (М. Л. Гаспаров отметил бы смешение в них «шекспировского» и «итальянского» типов); затем автор балует читателя другими стихотворными формами; отмечу для примера прекрасное стихотворение, начинающееся строчками: «Илья-пророк, под вечер бороздя / Повозкой небо, метил в нас октавой…» — излишне говорить, что состоит оно из двух октав. Замечателен также цикл «Русский квадрат» с его несколько неожиданно блоковским финалом «И сбываются вещие сны. / К небу пламя встает на Востоке» и программные «Заносчивые ямбы». Из двух поэм, кажется, сильнее вторая, использующая четырехстопный хорей в русле традиций русской поэзии — от «Бесов» и «Дорожных жалоб» Пушкина до «На высоком перевале…» Мандельштама — для «путевых», «путешественных» описаний.
Предвижу неизбежное ворчание по поводу «культурности» «Над черным зеркалом». Современная критика, объевшись всяческими интертекстуальностями, жаждет «подлинности» и «неискушенности». Кажется, скоро вспомнят и о «человеческом документе». Бог с ней, с критикой, бедной жертвой деконструктивистской интоксикации. Культурность поэзии Кокотова совершенно естественна, чуть суховата, по-британски сдержанна; нет в ней и глумливой столичной центонности, и холодного блеска питерского классицистического несессера. Все дело в местонахождении автора: он не снаружи Культуры, он — внутри.
В. А. Жуковский в воспоминаниях современников. Составление, подготовка текста, вступительная статья и комментарии О. Б. Лебедевой и А. С. Янушкевича. М., «Наука», «Школа „Языки русской культуры“», 1999, 726 стр.
Героические издатели серии «Языки русской культуры» выпустили в свет огромный (по своему обыкновению), прекрасно изданный (тоже традиционно) том воспоминаний современников о Жуковском, дополненный тридцатью пятью стихотворениями, посвященными поэту, пера разнокалиберных авторов XIX века: от Андрея Тургенева до Владимира Соловьева. Эта увлекательная книга, в которой благодушный «балладник» отражен в нескольких десятках зеркал — от парадных (таких, как отрывки биографического сочинения К. К. Зейдлица «Жизнь и поэзия Жуковского») до маленьких дамских (мемории А. О. Смирновой-Россет), не говоря уже о совсем крошечных осколках, — производит странное действие на вдумчивого и чувствительного читателя. Уж слишком хорош поэт! И добр, и благороден, и нежен, и заботлив, и ребячлив, и (конечно же!) религиозен! Желчный выпад Н. М. Коншина не в счет, комментатор утверждает, что «Коншин плохо знал Жуковского» и именно отсюда его подозрительная готовность «усомниться в легендарной доброте и отзывчивости Жуковского, неоднократно описанной близкими поэту людьми». То-то же! И все-таки. Поневоле хочется найти чертовщинку, грешок, морщинку, мимолетную гримаску на нравственной физиогномии пожилого ангела. Я внимательно изучил весь объемистый том и ничего сомнительного, кроме следующего, не обнаружил (пишет Петр Андреевич Вяземский): «В этом доме Жуковский, вероятно, часто держал на коленях своих маленькую девочку, которая тогда неведомо была его суженая и позднее светлым и теплым сиянием озарила последние годы его вечеревшей жизни» (кстати, см. начало стихотворения Тютчева «Памяти В. А. Жуковского»: «Я видел вечер твой. Он был прекрасен!»). Читал ли это Набоков, сочиняя на других берегах Атлантики историю другой маленькой девочки, посиживающей на коленях другого вечеревшего господина? Впрочем, к стихам Жуковского это (как и все остальные воспоминания) никакого отношения не имеет. Мемуарная полова.
В книге можно обнаружить несколько прекрасных прозаиков. Как обычно, гениален афористичный Вяземский: «В жизни каждого таится уже несколько заколоченных гробов» (стр. 187), а Вигель, кажется, придумывает гениальное определение поэзии, одновременно с ним придуманное французами, только звучит оно несколько по-иному: «…по крайней мере он (Жуковский. — К. К.) создал нам новые ощущения, новые наслаждения» (стр. 164). Галльский вариант более физиологичен: «новый трепет».
Е. Э. Лямина, Н. В. Самовер. «Бедный Жозеф». Жизнь и смерть Иосифа Виельгорского. Опыт биографии человека 1830-х годов. М., «Языки русской культуры», 1999, 560 стр.
Еще одна безукоризненно изданная книга в той же серии. Трудно определить ее жанр. Французские создатели школы «Анналов» внесли в историографию материал, на который великие Гиббон, Трейчке, Тьер, Стаббс высокомерно не обращали внимания, — повседневность. Фактически они сформулировали новый объект исследования, а значит, и науку. После этого появилась «микроистория», попытавшаяся внедриться в жизнь, быт, мысли и верования самого обычного человека: III века н. э., XIII века н. э., XX века н. э. Долгое время мне оставалось непонятным — а чем хуже X I X век? «Чистым» историкам не до того — они продолжают азартно скрещивать марксизм с «цивилизационным подходом», яростно осуждать всяческую гумилевщину. Между тем в истории литературы и изящных искусств стали появляться исследования частных жизней второстепенных персонажей русской культуры; чем дальше, тем второстепенней становились персонажи. И вот появилась биография Иосифа Михайловича Виельгорского, друга великого князя Александра Николаевича, Жуковского, Гоголя. Обстоятельное исследование, далекое от слащавых ахов по поводу монархической России, от въедливых дознаний на уранические темы (по поводу не очень понятных отношений И. М. Виельгорского с Гоголем), от вездесущего социологизма, есть, на мой взгляд, живой укор «практикующим» специалистам по отечественной истории прошлого века.
В «Дневнике» Иосифа Виельгорского записан его разговор с другим Иосифом — Россетом. Вот этот примечательный отрывок: «Между прочим, заговорили о правительстве и Государях наших в том отношении, что они делают, что хотят. „Зато когда они нехороши, — сказал Россет, мы тоже делаем, что хотим; отправляем на тот свет“». По-моему, это сказано не хуже знаменитого «самодержавия, ограниченного удавкой».
Борис Поплавский. Сочинения. Общая редакция и комментарии С. А. Ивановой. СПб., «Летний сад»; Журнал «Нева», 1999, 448 стр.