антигуманистом, изволь соответствовать. Готов предстать перед Международным трибуналом за призывы и разжигание. Готов наконец принять на свою голову миротворческий бомбовый удар. Вышеупомянутый знаток вопроса тоже недоумевал: «О братья мои, разве я жесток?» Но не было у него никаких братьев, даже в переносном смысле. И вопроса никто не услышал. Тогда он продолжил: «Но я говорю: что падает, то нужно еще толкнуть!» Это услышали все. Признаюсь как на духу: хоть мне в силу занимаемой должности штатного маргинала и полагается пить стаканами детскую кровь и почему-то дым из ноздрей валит и серой вокруг попахивает, все же и у меня еще бывают редкие моменты, когда хочется милые глупости говорить и людей по головкам гладить. Но как замечал еще один знаток вопроса, который тоже плохо кончил: «А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, — должность адски трудная!» И вообще — невежливо задавать такие вопросы. Хочу ли я, чтобы люди страдали?! Если бы я еще мог что-то хотеть, если бы моя эфемерность не подразумевалась в каждой букве этих маргиналий, испаряющихся в неизвестном направлении вместе с тем, на чем я пытаюсь их накропать (разумею: на времени, на его непонятной, непредсказуемой, пугающей ткани), — я бы, пожалуй, ответил, что чувствую себя скорее в положении жертвы, чем палача. За некоторыми исключениями, как же без них. Если верно припоминаю, быть человеком — это и значит быть жертвой и палачом в одном лице. Беспомощность и беспощадность — удел каждого. Не стоит ни противопоставлять в себе жертву и палача, ни переоценивать одного из них в ущерб другому. Я справился у Шопенгауэра («Мир как воля и представление», т. 1, кн. 4, § 63), он тоже так думает: «Мучитель и мученик — это одно и то же. Первый заблуждается, думая, что он не причастен мучениям; второй заблуждается, думая, что он не причастен вине». Вот что я, пожалуй, сказал бы в ответ. Но я продолжаю настаивать на необратимости процесса собственной дематериализации, так что с меня взятки гладки. Сижу на чемоданах, уже пристегнул новые крылышки, осталось лишь подобрать нимб помоднее — и в путь! Но перед отправлением, так уж и быть, объясню подробно и популярно, почему слово «гуманность» застревает у меня костью в горле.
Не помню, где я слышал эти исполненные глубокой, оригинальной правды слова: «Жизнь продолжается». Возможно, мои антенны были настроены на телевизионную частоту, а там как раз в этот момент передавали латиноамериканский сериал. Но, может быть, это сказал Лазарь, выглядывая из гроба. Маловеры воображают, что воскресение мертвых — дело далекого, мрачного прошлого, лишенного благ современной цивилизации. У людей, живших в диких, нечеловеческих условиях, среди варварства и антисанитарии, от отчаяния и безысходности не оставалось другого выхода, как творить чудеса, ходить по воде и воскресать из мертвых. Между тем вот уже лет пятьдесят, как по земле разгуливает живой мертвец, причем воскрешенный нашими общими усилиями. И никто не удивляется этому чуду. Наоборот, все принимают это как должное, как будто он и не умирал никогда и останется теперь с нами навечно. Мертвец ежедневно посещает тренажерный зал, занимается тем, что у вас, людей, почему-то называется любовью, заплевывает впитавшие столько крови и слез мостовые древних городов оптимистической жвачкой и всеми своими гальваническими силами пыжится, дабы показать, как много в нем еще нерастраченной, неподдельной энергии. Только не подводите его к зеркалу, потому что в зеркале ничего не отразится. Да и тени он не отбрасывает. Кроме того, никто почему-то не видел, чем он питается. То есть никто из уцелевших. Но если учесть, что он побаивается дневного света и заметно волнуется при виде крови, то нельзя не согласиться с теми, кто находит в его наружности нечто вампирическое. Что, узнали старого знакомца? Ну, вспоминайте, вспоминайте, кого мы все так дружно хоронили полвека назад?! Ну конечно же гуманизм! Напрягите память, ведь было такое: Освенцим, ГУЛАГ, две мировых войны, «Бог умер», «После Освенцима нельзя писать стихов» и т. п. Вроде бы похоронили как полагается, помянули всем миром и разошлись, а он откуда ни возьмись нас же на пороге встречает и посмеивается: «Вечные ценности, того, нетленны». И облизывается. Отчего же вышел такой занятный казус и так ли уж нетленен наш давний знакомый? Или это было мнимое воскресение и пора браться за осиновый кол?
Есть у меня друг — одинокий философ, лет пятьсот назад забросивший неплохо складывавшуюся научную карьеру. Его тоже крайне интересуют упомянутые вопросы. Иногда он пишет мне на эту тему длинные и довольно занудные письма, отрывки из которых я и позволю себе привести здесь, ибо, несмотря на местами хромающий слог, его старая научная закваска еще время от времени сказывается в гораздо лучших, чем у меня, способностях все на свете анализировать, классифицировать и раскладывать по полочкам, словно это поможет. Итак:
…Признаюсь тебе, Мефисто, рассуждая на такую тему, как крах гуманизма, испытываешь некоторую неловкость. Настоящий крах не может превратиться в традиционную тему для культурологических дискуссий. Настоящая катастрофа лишает дара речи. А у нас как взбредет в голову образованному, изнеженному интеллектуалу мазохистски пощекотать себе нервы, так он и начинает лопотать о крахе гуманизма, о кризисе культуры и заводит все в какую-то тьму и беспросветность, в которой якобы только подыхать остается. Сам, однако, живет как-то. Поистине, this is the way the world ends — not with a bang, but a whimper. Прости, запамятовал, что ты терпеть не можешь поэзии. Недавно побывал на научном симпозиуме, посвященном детальному рассмотрению генезиса и разновидностей все той же окружающей нас беспросветности. Хотел объяснить им, дуракам, что к чему, почему их хваленый гуманизм умер. Как- никак пятьсот лет ничего другого не делал, а все наблюдал процесс распада во всех стадиях. Но мне доказали, что я — мракобес, что таких, как я, нельзя пускать в порядочное общество и по мне нюрнбергская виселица плачет. А помнишь, мы с тобой пролетали над славным городом Нюрнбергом, и еще приятно пахло дымком, то ли церковь горела, то ли ведьму жгли? Ведьмы, поверь мне, встречаются и сегодня. Вот и на этом симпозиуме одна такая стриженая, и через слово у нее то Леви-Строс, то Леви-Брюль… Все наседала на меня и вопрошала, как будто ее жизнь от этого зависит: «А как вы понимаете гуманизм? Дайте определение гуманизма! Может быть, это гуманизм Помпонацци или Гельвеция? Или Достоевского?» Это она мне, стоявшему у истоков! «А вы читали слова и вещи?» Я и говорю: «Барышня, слова я читал, когда на вас еще и намека не было, и тогда же делал такие вещи, о которых вы и сейчас понятия не имеете». А она презрительно хмыкнула и заявила, что лишь полуграмотные пни, утратившие последние остатки научной совести, не читали гениального сочинения модного философа Фуко, умершего от очередной модной болезни. «Она недавно им подарена…» — пронеслось у меня в голове, и, нащупывая в кармане… (Эту болтовню пора прекратить. Философ не торопится перейти к существу вопроса. Поэтому опускаю перебранку с обоюдными обвинениями в профессиональной несостоятельности и несколько совсем уж непристойных сцен.)…и мне стоило некоторого труда вспомнить старое заклинание, к которому не приходилось прибегать уже пару столетий. Я наспех пробормотал его, боясь, не ошибся ли в чем, сплюнул — и суккуб к моему удовольствию задрожал, покрылся испариной и, выкрикивая загадочные французские имена: «Лиотар! Бодрийяр! Вельзевул!» — растворился в притихшем пространстве. Если же перейти к существу вопроса (ну наконец-то!), то коллега была не так уж и не права. Гуманизм и в самом деле явление многостороннее, и, если навскидку припомнить основные его этапы: ренессансный гуманизм (уже он один интерпретируется то как имморалистический титанизм, то, наоборот, как скромное поприще для узких филологических штудий, то как разновидность магического эзотеризма), гуманизм просветительский, классический либерализм в духе Локка, позитивистски и сциентистски ориентированный гуманизм XIX века, христианский гуманизм, «экзистенциализм — это гуманизм» и т. д., — если все это вспомнить, то глаза разбегаются и становится не ясно, о чем же конкретно вести речь. Но я думаю, тут нам может помочь обыденное словоупотребление. Не грех обратиться к нему, чтобы понять, что мы все обыкновенно имеем в виду под гуманизмом, когда употребляем это слово не задумываясь и не в пылу ученой дискуссии. А в этих случаях под гуманизмом подразумевается принцип гуманности в отношении ко всем людям без разбора, просто потому, что они — люди. Конечно, если взглянуть на этот принцип с исторической точки зрения, не составит труда заметить, что он вовсе не присущ всем многообразным вариантам многовековой культуры гуманизма. Например, Макиавелли (помнишь его, Мефисто?) — крайне характерная для возрожденческого гуманизма фигура, однако никакой гуманностью и филантропией здесь еще и не пахнет. Так что, исходя из принципа гуманности, нам не удастся объяснить единство гуманистической традиции. Для этого надо было бы найти общий признак, общее основание всех ее форм. Таким основанием признают обычно идею самоценности человека, эмансипированного от Бога и, хоть тебе это и не по душе, от черта тоже. Это, однако, не отменяет того, что я сказал о принципе гуманности как самоочевидном и даже решающем в глазах современных людей атрибуте гуманизма. Напомню тебе в этой связи историю, несколько лет назад