смысл. Но как-то он не возник. Платова оказалась не в состоянии отрефлексировать «случай на берегу». Изобразила — и только. Хватает вопросов и к изображению.

Когда описываются события, происходившие вне рамок летней жизни в бухте (вероятно, непосредственно наблюдавшейся автором), неточность, приблизительность подробностей ломает смысл эпизодов, а вслед за ними — всей повести. Заглянем еще раз в финальную сцену.

Леня — впервые после одинокой болезни — выходит на зимний берег и вдруг замечает, что пустые дома, стоявшие поблизости, остались без кровли. В гневе на собак — почему не лаяли на воров, не звали его? — он мгновенно решает их пристрелить, а потом, тоже мигом, прощает их и стреляет в себя. А почему, собственно говоря, псы не лаяли на чужаков? Верится ли в это? Смешно доискиваться, как именно могли происходить в жизни сцены из сочиненной (пусть на основе реальных впечатлений) повести. Однако куда ни кинь — выстрел в конце если и не нелеп, то недостоверен.

В итоге небезынтересного чтения обнаружилось также, что автор так и не смог оживить своих основных героев, Надю и «дядю Леню», внушить рельефное представление об истории жизни и внутреннем мире этих людей.

Речи Лени не колоритны, да мы почти и не слышим его. Мысли его в решающие моменты жизни даются в авторской речи, притом неправдиво и с аффектацией.

Больной, одинокий в доме на берегу, он слушает вой собак и спрашивает себя: «Почему так отзывается в нем собачья тоска?.. И вдруг нашелся ответ: да потому, что это его вой, это не псы, а он сам сидит там на бугре за колючей проволокой и, вздернув лохматую голову к небу, кричит о своем одиночестве, о своей никому не нужной жизни, к которой нет сочувствия ни в ком, как нет в нем сочувствия к их собачьей доле! О любви кричит и ненависти, и у него и у них, унесенных смертью. О том, что ему так же невозможно уйти с этого берега, как им, хотя ни его, ни их никто и ничто здесь не держит — но только они одни знают, почему он не ушел. Вот то-то и ужасно, что он не ушел, по тому же самому, почему и они остались. И они, так же как и он, ничего не умеют, ни забыть, ни простить…»

Как много восклицательных знаков в подтексте! А если собак покормить? приласкать? Анна Петровна вот кормила — и не выли? Но это из области здравого смысла.

Леня пробыл в лагере непонятно сколько — год, два или пять. Да, конечно, остался след на всю жизнь. И от лагеря, и от трудармии, и от беглой беспаспортной жизни. Но ему ли не знать, что именно его поколение гибло или было покалечено на войне, в плену, в лагерях, в оккупации, едва успев повзрослеть. В некотором смысле Лене и Наде как раз повезло. Они любили и поддерживали друг друга лет тридцать пять — сорок. Они устроили себе в конце концов дом и безбедную жизнь. Они — победители. А «берег» — что ж. Это и был их выбор. Внешне он казался удачным. Многих из бывших зеков, кто в конце сороковых «засветился» в городах, даже и с паспортом, сажали повторно.

По словам Анны Петровны, Леня «интеллигентный человек». А какой он вообще человек? Что он любил, кроме контрабандной ловли? как жил в Харбине? чему научился в тюрьме? Если бы автор что-то проигрывал в «затекстовом» воображении, оно бы аукнулось. «Его мать Фрося» — вот и вся память. Интересно было только показать, как человек шел к «шальному одинокому выстрелу».

Но если герой для автора некто, то для читателя он никто, и знать о нем необязательно.

Может быть, мой приговор излишне суров. Быт, разговоры, география бухточки, места встреч, направление обзора — все сделано отчетливо, быстро, ярко. И огрехи, тут и там мелькающие в этом стремительном рассказе, поначалу остаются незаметны.

Любопытно колористическое решение повести — более всего она походит на серию черно-белых рисунков пером. Такою «графичностью» усиливается значительность нарочито сдержанного рассказа о том, как жил и как обезлюдел «берег». Жаль, что эта повесть, написанная уверенной и словно бы не женской рукой, так и осталась серией жанровых картинок.

Когда читаешь подряд, как у меня получилось, эти две южные (по месту действия), две «женские» повести о восьмидесятых годах, их противоположность поражает.

И разностью слога — «питерская» сдержанность Платовой и «южная» цветистость Васильевой. Но более всего жизненным выбором их одиноких героев. Маруся, которая приручала (и выручала) столь многих, и в том числе соседскую девочку, написавшую повесть в память о ней. Маруся, которая разговаривала не только с козой, собакой и петухом, но и с ручьем, и с репродуктором на стене.

И Леня, не сумевший (или не нужно было ему?) за долгую жизнь, кроме своей Нади, никого приручить и ни к кому привязаться. О нем, вероятнее всего, написала курортница из «ленинградского семейства с двумя детьми», мимоходом упомянутого в повести. (Через какое-то время курортница усилием интеллектуального и творческого воображения попыталась понять «дядю Леню», но не совсем получилось.)

Пожалуй, в этом сопоставлении есть свой отдельный сюжет — для «реальной критики».

Вернемся, однако, к началу — к «шорт-листу». Как попали две небольшие, сюжетно однолинейные повести в этот почетный список?[48]

Ну, во-первых. Радует хороший чистый, даже изящный русский слог. Он совсем не так часто встречается в расхристанной современной литературе, разукрашенной «фенечками», матерком и иноязычными рок-прибамбасами.

Во-вторых. Недавно Андрон Кончаловский напомнил нам определение Толстого: «Искусство есть сообщение чувства»[49]. Каждая из этих повестей сообщает чувства добрые, и это не может не радовать.

В-третьих. Среди прав и свобод, свалившихся на нас с наступлением демократии, есть публично осознанные, едва ли не каждый день обсуждающиеся в печати, по телевизору, Интернету и просто между людьми (свобода информации, выезда за рубеж, свобода частного предпринимательства и проч.). Но кроме них появилась и в суматохе почти не осознается свобода быть частным человеком. Мы уже пользуемся ею не задумываясь, более занятые житейским устроением здесь и сейчас, а также изучением по СМИ тех сетей и пирамид, в которые нас собираются втянуть.

Так вот, осознавая или не осознавая, но фактически действуя как частный человек в море ангажированной информации, нынешний читатель заинтересовался литературой, описывающей именно частный опыт движения жизни в предлагаемых обстоятельствах. Поэтому наряду с мемуарами знаменитостей заметным успехом стали пользоваться воспоминания о жизненном опыте частных лиц — от Болотова (недавно еще раз переиздан; XVIII век) до Васильчиковой и Кривошеиной.

Герои А. Васильевой и В. Платовой живут при тотальном политическом режиме, но внутренне они не встроены в него, и мне кажется, такой выбор персонажей приближает обе повести к приватным воспоминаниям и добавляет им «читабельности»…

Анна ЦИТРИНА.

Синдром Сидиромова

Сидиромов и другая проза Алексея Цветкова. М., «Гилея», 1999, 112 стр

Алексей Цветков — молодой московский прозаик, приобретший известность в среде представителей и ценителей так называемой контркультуры. В свое время резонанс вызвал сборник его рассказов «ТНЕ». И вот — «Сидиромов и другая проза…». Если сравнивать новый сборник с предыдущим, можно сказать, что в главном — в стиле, в образах, в подходах — Цветков остался прежним.

Как и прежде, после выхода книги Цветкова традиционно похвалили за эзотерическое мастерство, за шифровку и конспирологию. Однако, говоря объективно, эффект присутствия скрытого смысла достигается скорее не глубиной содержания, а оригинальностью формы. Парадоксальность словосочетаний, богатство лексикона — отличительные черты цветковской прозы. В этом проявляется талант молодого писателя. Это же позволяет назвать прозу Цветкова «компьютерной», мертвенной, когда можно манипулировать целыми предложениями, переставляя их, отчего сам текст вроде бы и не пострадает. Этот же компьютерный эффект делает произведения Цветкова виртуальными, гладко причесанными. Есть рассказ, нет его — все

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату