поисках жилья и вскоре уехали. Тут поползла сплетня: якобы медсестре пришла из Енисейска телеграмма усилить бдительность, потому что бичевки эти были больны сифилисом. Деревня долго зубоскалила, а протрезвевший Парень сохранял полное спокойствие, и было ясно, что, кроме временного позора, никаких потерь он не понес.
Однажды Василий зашел к тете Гране узнать, как Парень, — назавтра нужна была его помощь. На веранде неподвижно сидели двое: Парень в валенках, со сведенными коленками, с опущенной головой и толстая, кособокая, колыхающаяся тетя Граня с костылем и странной полуулыбкой. Парень поднял голову. На губах его белела накипь, как на обсохших речных камнях в жестокую жару. Парень уставился на шурина мертвыми, цвета застиранной майки глазами и сказал: «Мама, кто это?» — «Э-э-э-э, — пропела мать, будто уплывая далеко-далеко, — сына мой не видит ничего». Пол в сенях был из толстых барочных досок с круглыми сверлеными дырками, и в дырках этих светился, клубился рыжий костер — в открытое подполье веранды заглянул напоследок ослепительный енисейский закат.
Василий ушел, а они так и сидели рядом в будто остановившемся времени, и глядело круглыми вещими глазами рыжее пламя из набитого закатом подполья, и тети Гранина жалеющая, горчайшая и одновременно сладостная полуулыбка будто говорила: да, вот мы и вернулись, откуда пришли, и вспоминался матери маленький, пахнущий молочком Славик и еще другие чужие ребятишки, давно превратившиеся в бородатых, провонявших водкой и куревом мужиков… А потом Парень сказал: «Мама, покорми меня», — и она налила ему горячей ухи, торопливо и радостно говоря: «Садись, садись… горяченького». Он сел на табуретку к столу, где в толстой тарелке со сколышком дымилась стерляжья уха, заправленная максой, протертой с луком, взял ложку и зачерпнул. Только что желудок сводило от голода, а теперь страшно было подумать, как в сжавшееся, сухое нутро запустить что-то горячее, жидкое, кускастое. Он подержал ложку, вылил уху в тарелку, положил ложку на стол и, покачав головой, тяжело вытер пот. «Ну, давай, надо поись», — сказала, не спуская с него глаз, тетя Граня. «Мама, у нас выпить есть чё-нибудь?» Она вздохнула, сползала в избу, притащила бутылку и стопку. Он долго, отворотясь, проливая, держал стопку, потом не глядя, давясь всосал ее и, схватившись за горло, закашлял водочной пылью и, медленно открыв глаза, облегченно вздохнул. А после осторожно зачерпнул ложку ухи и отправил ее в кислый от водки рот, и материн старческий рот послушно и судорожно повторил это движение.
Сутки Парень лежал пластом, наутро зашевелился, в обед сходил к Василию, договорился поневодить.
Быстро густели ясные осенние сумерки. Парень с резким, будто обтрепанным долгим ненастьем лицом сидел в бане у печи на табуреточке. Над столом горела самодельная лампа с абажуром из жестяной банки. Занозистая брусовая стена напротив была завешена картой Красноярского края (когда-то Парень работал в школьной мастерской). На карте четко, увеличенно и чуть перекошенно отпечатывались силуэты печки, сутуло замершего Парня, его бородатой головы, кочережки в крупной руке. Парень открыл печку, там на россыпи переливающихся углей лежала прозрачно-красная плитка, чуть рассеченная трещинами, — бывший обрезок доски, полчаса назад выкинутый им в печку. Парень разбил его на огненные кубики, разровнял кочережкой, глядя, как ветром из поддувала взмывает золотые искры, и не вставая задвинул вьюшку кочергой. На стене четко вырисовывался силуэт печки с ручкой-грибком от дверцы и текущие из- под этой дверцы струи тепла, густые, плотные, как вода.
Парень докурил, бросил окурок в банку, прибитую к стене, встал, взял с печки белое кедровое полено и начал щипать лучину. Щипалось отлично, будто сама отпадала под лезвием полоса сухой, как порох, древесины. На печке у Парня всегда лежали два-три таких прямослойных полена, которые он специально и долго выбирал. Через день-два полено еще не просыхало как следует, и первые слои отходили хорошо, а дальше от непросохшей сердцевины остро наносило скипидаром. Еще любил он заранее заложить в теплую печку чуть сыроватых дров, к примеру полу- или даже на четверть сырого листвячка, про который мать говорила: «Сахарные дрова. Жар дак жар». Полежат они, прогреются от кирпича, и, если открыть дверцу, обдаст оттуда банным духом просыхающего дерева. Парень поднялся, сдернул с вешалбов портянки: потарахтел и заглох мотоцикл.
Колонув в дверь, ввалился в куртке, шапке, сапогах Василий: «Ну чё!» — «Прем!» — бодро откликнулся Парень. «Давай, я пока до тешшы». — «Ну как он?» — «Вроде оббыгался». — «Ну дай Бог, дай Бог, поезжайте».
Парень не спеша шел вдоль берега, время от времени потягивая веревку и ощущая пружинистое натяжение невода. Задумчиво перемигивались бакена, тихо плескался Енисей у ног. Плескался, как близкое существо, как старший брат, с которого берут пример, по которому ровняют свою жизнь, как фронтонную доску, у которого учатся — кто одолевать хандру и хворь, а кто переносить, терпеть свои запои, как непогодь, и оживать, дышать, наполнять жилы студеным воздухом, плеском волн, звездным светом и идти дальше, дальше, дальше… И Парень шел, потрагивая Енисей веревкой и зная, что связан с ним этой веревкой навсегда.
Александр Кузнецов
Мираж у Геммерлинга
Светочерпий устал поливать море и землю из огромной солнечной бочки, завалился спать, и кто-то другой пpинялся наполнять пространство тьмой, густой и холодной, словно из болота. На пирсе включили гроздь мощных люстр на высокой металлической мачте, и люди под крохотным ртутносветным лунным осколком стали похожи на свинцовых, так что не сразу узнавали друг друга.
На пирс пришел капитан МРС-8 — маленького рыболовного сейнера, теснотой своей похожего на «хрущевскую» квартирку с квадратными желтыми окошками. Капитана звали Денисом Матвеевичем Каляным, он был грузен и неповоротлив, он неспешно шествовал по пирсу и подогнутой левой рукой машинально придерживал тугое пузо в белом свитере, выпирающее из расстегнутого пиджака. Капитану нужно было объясняться с командой, и оттого собственная тяжесть казалась ему особенно угнетающей. Он остановился на краю пирса над палубой сейнера, сердито посипел глоткой, обозревая нескольких притихших рыбаков, и сказал не своим, будто неживым голосом:
— Завтра уходим к Танькиным камням топить пароход.
— Кого топить?.. — озадаченно спросил один из рыбаков.
— Пароход! Наш пароход! — злобно посмотрел на него капитан.
Денис Матвеевич тонко чувствовал людей, но он нарочито отделял себя от рыбаков строгостью. Он всегда старался вообразить себе их как одну массу: если говорил кто-то, он заставлял себя думать, что говорит одно общее недовольное лицо с обветренной шкурой. Если же капитан говорил, то сразу всем. Так было проще ужиться с подчиненной массой в тесном кубрике, иначе бы масса давно задавила его своими неподконтрольными прихотями. К тому же капитан провалил путину, из последнего рейса его сейнер привез в трюме всего полторы тонны иваси. Но рыбаки еще не осознали, что всю зиму они будут приживалами в собственных семьях, а жены до следующей весны успеют скандалами истерзать их ранимые морские души, и они покорно терпели диктат стареющего насупленного человека.
Капитан твердо стоял над палубой маленького судна, и рыбаки, задрав отяжелевшие от многомесячного безрезультатного труда головы, вынужденно смотрели снизу вверх на его выбритые толстые фиолетовые щеки и разверстые ноздри с темными пучками щетины. Рядом с этим крупнотелым человеком, помещенным к тому же выше их, они чувствовали себя тонкими и тщедушными. Море дышало под сейнером, и он тоже вздыхал посаженным на цепь безродным псом. На одном особенно глубоком вздохе корпус болезненно дрогнул, ткнувшись железом в торчащее из пирса бревно. Нужно было поправить