преодолевающего сопротивление материала. Тютчев героичен. Но по стихам Пушкина догадываешься, что рай — это такое место, где нет сопротивления материала. В русской поэзии немало великих поэтов, но райские звуки только у Пушкина, Лермонтова и отчасти Мандельштама.
В южном городке на узкой улице время от времени мимо меня с оглушительным грохотом проскакивали молодые мотоциклисты. И каждый раз вслед мотоциклисту хотелось крикнуть почему-то только одно слово: «Мерзавец!»
Когда человеку нечем удивить мир, он удивляет его грохотом. Грохот — кузница тоталитаризма. Никто не вычислил, насколько расшатывает души грохот телевизоров в миллионах домов.
В литературе этическая пустота непременно приводит к эстетическим изыскам. И это понятно почти физиологически. Под давлением смысла слово делается тугим, трудным для обработки вне прояснения смысла. Без давления смысла слово делается дряблым, поддается любым изгибам.
Умный и глупый выпивают вместе. На первой стадии выпивки умный делается еще умней, а глупый еще глупей. На последней стадии глупый берет реванш. Умный выглядит глупее глупого. У глупого сказывается больший опыт пребывания в глупости.
Бывало, в молодости входишь в ресторан. Грохочет музыка. «Какой ужас!» — думаешь с отвращением. Но вот подвыпил — и теперь: «А музыка — ничего себе! Неплохая! Жить можно!»
То же самое думают о невыносимой музыке жизни пьющие люди. Выпив, они начинают думать о ней: «Ничего себе! Неплохая! Жить можно!»
Ударил человека по лицу — и откинулась голова человечества!
Устав от вранья, он посвежевшим голосом стал говорить правду. И тут-то все решили, что он начал фантазировать.
— Дедушка, Бог легкий? — неожиданно спросил у меня внучек.
— Очень легкий, — ответил я ему на этот нелегкий вопрос.
Вероятно, он имел в виду причину пребывания Бога на небесах.
Пылающий мозг бессонницы.
Шел по нашей улице. Многоэтажный дом наверху перестраивали. Часть тротуара была ограждена веревкой. Оставался узкий проход. Я уже был метрах в трех от веревки, когда сверху раздался истошный крик женщины. Оттуда сорвался железный лист и с тяжким громыханием упал в нескольких метрах от прохожих, но внутри пространства, огороженного веревкой.
Удивительней всего, что ни один прохожий, в том числе и я, не шарахнулся, не испугался. Если бы этот тяжелый железный лист упал на три-четыре метра ближе, он кого-нибудь убил бы.
Никто не остановился и не ускорил шаг. Некоторые на ходу с ленивой неприязнью взглянули наверх, но, убедившись, что матюгнуть эту женщину нерентабельно, слишком высоко она стоит, шли дальше. Во всем этом чувствовалась привычка к хаосу и даже философская честность: неужели с этого сорвавшегося железного листа надо начинать устанавливать порядок?
Прежде чем бороться с общественным злом, изрыгни из себя собственное зло.
Трус — человек, имеющий смелость не скрывать, что его жизнь ему дороже нашей.
После нескольких неудачных покушений на Александра Второго некоторые либеральные деятели обращались к царю с просьбой пощадить неудачливого убийцу, не понимая, что самой возможностью такой просьбы, которая, конечно, становилась известной публике, они воодушевляют убийц повторять попытки. И наконец убили. Как жаль, что царь после первого неудачного покушения и просьб помиловать неудачливых убийц громко, на всю страну не сказал: «Даю шанс палачу промахнуться!»
Иногда юмор может переломить трагическую ситуацию.
Человек в толпе смелее себя — толпа воинственна.
Человек в толпе трусливей себя — толпа неожиданно шарахается в панике.
Человек в толпе подавляет свой ум — опасно высовываться.
Человек должен быть равен самому себе, и потому ему не место в толпе.
Террорист — искра толпы, даже если он действует один.
Мой воображаемый разговор с вождем племени людоедов.
Я: Скажите, как вы стали людоедами?
ОН: Думаю, так: наш далекий прапрадед заметил, что человека догнать и убить легче, чем антилопу. Так и пошло с тех пор.
Я: И вам не жалко людей?
ОН: Жалко-то оно жалко, но голод сильней жалости. А вы, так называемые цивилизованные народы, тысячами убиваете людей, и не от голода, а только чтобы обозначить свою власть. Так кто более жестокий — вы или мы?
Мне нечего было ему ответить.
— Я хочу жить назад, — сказал шестилетний внук.
— Почему?
— Хочу посмотреть на первый день своего рождения.
В девятнадцатом веке женщины довольно часто падали в обморок. В наше время — перестали. Что, собственно, им мешает падать в обморок? Неужели только более короткие платья? А может быть, мужчины стали менее надежны и женщинам приходится держать себя в руках?
— Почему ты так мало читаешь?
— Из соображения чистой выгоды, — отвечал он, — мне плодотворней думать самому. Информация, которую вырабатывает моя голова, примерно на десять процентов богаче информации, которую я черпаю из книг.
Страшные рассказы хороши, когда читатель, чувствуя страх, одновременно ощущает уют своей духовной и физической безопасности. Страх усиливает поэтическую сладость уюта. Роман о конце человечества, если это не роман социального и философского предупреждения, аморален. И чем талантливей такой роман, тем аморальней.
Можно страшить ребенка, когда он заранее знает, что это игра. Страшить ребенка, когда он заранее не знает, что это игра, жестоко и подло.
Богу абсолютно все равно — поэт ты или дворник. Он ревниво следит только за тем, насколько человек близок к исполнению его заповедей. Условия этого приближения к его заповедям абсолютно одинаковы и у дворника, и у поэта.
Нельзя не заметить, что Достоевский с особенным вдохновением и даже личным сладострастием