Современность Средневековья
А. Я. Гуревич. Избранные труды. Т. 1. Древние германцы. Викинги. 350 стр.
Т. 2. Средневековый мир. 560 стр. М. — СПб., «Университетская книга», 1999
(«Российские пропилеи»)[9].
Имя замечательного отечественного историка-медиевиста Арона Яковлевича Гуревича широко известно нашему читателю. Его труды переведены на пятнадцать языков, его книги включены в списки для обязательного чтения в университетах многих стран мира — от России до США, от Франции до Южной Кореи. Более того, поскольку заслуженную славу почти всегда сопровождает и шлейф моды, профессор Гуревич попал в «малый джентльменский набор», ссылаться на него стало еще с 70-х годов признаком хорошего тона…
Здесь я не собираюсь пересказывать труды А. Я. Гуревича, не собираюсь и оценивать их. Меня будет интересовать другое. Я хотел бы порассуждать о причинах популярности этих трудов, о том, почему столь далекие, казалось бы, от нашей жизни проблемы истории западноевропейского Средневековья, истории ментальности, истории народной культуры оказались востребованы если не всем обществом, то, во всяком случае, немалой частью его. Посему я предлагаю вниманию читателя некие рассуждения на тему «Судьба идей ученого в обществе», и выход в свет «Избранных трудов» Гуревича есть лишь достойный повод для этих рассуждений.
«Избранные труды» (во всяком случае, первые два тома) составлены автором по хронологическому принципу, но это не порядок публикаций включенных в собрание работ, а культурно-историческая хронология. Первый том поименован «Древние германцы. Викинги», и в него включены три работы: «Древние германцы»[10], «Викинги» (1966) и «Начало феодализма в Европе» (1970). Второй том озаглавлен «Средневековый мир», и в него вошли два сочинения: «Категории средневековой культуры» (1972, 2-е изд. — именно оно воспроизведено здесь — 1984) и «Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства» (1990). Первый том посвящен дофеодальной и раннефеодальной эпохам, второй — также и Высокому и Позднему Средневековью; в первом томе говорится о социально-экономических материях, во втором — о культурологических.
Труды Гуревича, как говорил он сам в одном газетном интервью, «обращены к читателю, который на 99 процентов не является историком-профессионалом». Но общественный резонанс, казалось бы, далеких от повседневного нашего бытия писаний отечественного медиевиста свидетельствует о том, что эти писания затрагивают какие-то духовные, нравственные интересы именно такого читателя: если не каждого гражданина нашей страны, то уж интеллигента (и не только гуманитария) — бесспорно.
Почему? «Историческое познание представляет собой взаимодействие культур — культуры, к которой принадлежит историк, и культуры, им изучаемой. Он вопрошает памятники этой последней, превращая их тем самым в исторические источники. Поскольку история есть одна из форм самосознания общества, вопросы, которые историки задают источникам, всегда и неизменно суть вопросы, занимающие это общество. Вопрошать общество о том, что нас не волнует, невозможно. В этом смысле изучение истории воплощает в себе диалог культур» (из авторского предисловия ко 2-му тому).
Однако «самосознанием» и «диалогом» дело не исчерпывается. Связь устанавливается не с прошлым вообще, но конкретно с западноевропейским Средневековьем. Так почему же именно эта эпоха находит отзвук в читательских сердцах?
Вот наш историк описывает расхожие представления о Средних веках: «Средневековье — пасынок истории, историческая память обошлась с ним несправедливо. „Средний век“ (medium aevum) — безвременье, разделяющее две славные эпохи истории Европы, средостенье между античностью и ее возрождением, перерыв в развитии культуры, провал, „темные столетия“ — таков был приговор гуманистов, закрепленный просветителями, так судили в XIX веке, противопоставляя динамичное Новое время „застойному“, „косному“ средневековью[11]. Но ведь и ныне, когда хотят назвать какое-либо общественное или духовное движение реакционным, отсталым, не задумываясь прибегают к штампу — „средневековое“» (2, 24). «Средние века — понятие не столько хронологическое, сколько содержательное. Стало обычным и как бы саморазумеющимся вкладывать в этот термин некий ценностный смысл: „отсталое“, „реакционное“, „нецивилизованное“, „проникнутое духом клерикализма“» (2, 263).
Пасынок, притом обиженный, — значит, надо восстановить справедливость: таков ход мысли нормального интеллигента. Но достаточно широкий интерес к Средневековью объясняется не только стремлением к справедливости, к нетенденциозному пониманию. Гуревич, вообще-то не склонный к дидактическим и моралистическим рассуждениям, более приверженный к тщательному изучению источников («Я — историк-зануда», — любит повторять он), в тексте, пока не вошедшем в уже изданные тома «Избранных трудов», отмечает: «Средневековье резко отличается от нового времени. Ментальность людей той эпохи, их социальное поведение, их культура, пронизанная религиозными и магическими представлениями, экзотичны на взгляд современного человека, поражают его своей кажущейся странностью… Для проникновения в тайны истории средних веков нужна иная категориальная и понятийная система, нежели та, из которой так долго и вплоть до недавнего времени исходила медиевистика»[12]. Короче говоря, Средневековье привлекает нас тем, что, как говорится, тут есть над чем подумать, все неочевидно, все интересно. «Экзотичность средневековья, в особенности проявляющаяся в формах сознания и поведения людей той эпохи, вызывает жадный интерес современного человека».
И вместе с тем: «При всем глубоком своеобразии средневековой социально-культурной системы и всех ее разительных отличиях от нашего времени, средневековье не может нами восприниматься как нечто чуждое. Оно иное, но не чужое». Более того, Средневековье есть в нас самих, и это никак не следует понимать в смысле нашей «отсталости» — то есть ее-то как раз хватает, но к Средним векам это отношения не имеет. Имеет другое: «Средневековье оставило нам… наследие, может быть, самое драгоценное и одновременно самое хрупкое — человеческую личность. То, что отличает европейскую культуру от всех мировых культур, в конечном счете сводится, по-видимому, к выработке индивидуального личностного сознания… В XX веке, когда поставлено под вопрос само существование цивилизации и продолжение жизни на Земле, когда беспрецедентные в истории тоталитарные режимы попрали личность человека, а новая технологическая революция угрожает заменить его самовольными механизмами, это наследие средневековья представляется особенно ценным. Не здесь ли коренится тайна того всевозрастающего интереса к средневековью, свидетелями которого мы являемся?»[13]
Но тут таится опасность. Традиция «романтизировать средневековье, искать в нем утраченные впоследствии доблести и красочную экзотику» (2, 263) тоже не вчера возникла. Сегодня же это особенно существенно.
«Человек той эпохи был способен ощутить свою включенность в природное окружение, еще не разрушенное им, свою органическую принадлежность к социальной группе, свою связь с Богом.
Человек XX века лишен всего этого. Он стоит одиноко перед деформированной им природой, перед поверженным им Богом и перед социумом, превратившимся в массу, толпу, с которым его не связывают глубокие моральные связи. Ему приходится искать новую опору для самостояния, и в этих исканиях он не без ностальгии смотрит на средневековье, нередко и, прибавлю, едва ли обоснованно идеализируя его». И здесь видна нравственная обязанность историка: не поддерживать иллюзий, «не восхищаться, а вдумываться». «Человек той эпохи столь же мало был гармоничен, как и человек в другие эпохи. Он не мог не ощущать, и самым трагическим образом, разрыв между временем и вечностью, между телесной жизнью и жизнью души, между гибелью и спасением. Гармоничность средневекового человека — не более чем миф. Умиротворенные и преисполненные благости лики икон и фигуры готических скульптур — не „зарисовки с натуры“, а идеализации, созданные в мире, полном противоречий, конфликтов, по соседству со смертью»[14]. Любя Средние века, чувствуя их как никто другой, Гуревич заявляет: «Я далек от намерения как идеализировать средневековье, так и рисовать его в черных тонах. Я хочу понять его в его неповторимом своеобразии…» (2, 264). То есть — и это опять же не могло не найти отклика в сердцах российских интеллигентов — Гуревич критически относится к любой легенде — «черной» или «золотой».