давший импульс синтезу германского и романского начал, в конечном итоге породил условия для выхода западноевропейской цивилизации на исходе средневековья за пределы традиционного общественного уклада, за те пределы, в которых оставались все другие цивилизации» (1, 20–21).
А как же быть с теорией общественно-экономических формаций, со знаменитой пятичленкой: первобытный коммунизм — рабовладение — феодализм — капитализм — социализм/коммунизм? Ведь эта пятичленка считалась присущей всем временам и народам. И если феодализм не обязателен, то, может быть, — жутко вымолвить — и победа социализма во всем мире не столь уж неизбежна?
Вот куда может завести неконтролируемая мысль ученого. Ученого, который — как он сам неоднократно заявлял — никогда не был диссидентом. Просто исследовательская логика, логика мысли, не оглядывающейся на идеологию, а опирающейся на исторические факты, привела его к выводам, обозначенным выше.
Обратимся же к этой логике, попытаемся проследить «генезис медиевиста». «Я формировался, — рассказывает Гуревич, — …как историк крестьянства… Меня занимала проблема генезиса феодализма в Западной Европе. Но на определенном этапе своей научной работы я пережил глубокий кризис, обусловленный многими причинами… Я пришел к убеждению, что невозможно понять социально- экономическую историю без включения ее в более широкий социально-культурный контекст… Даже если историк стремится реконструировать социальный строй и хозяйство, он неизбежно и постоянно сталкивается в этих [средневековых] источниках с мыслями и чувствами людей, с их повседневной жизнью и в семье и в обществе…»[15]
То есть для того, чтобы понять социальные, даже социально-экономические материи, надо обратиться к человеку. В «Проблемах генезиса…», как объясняет автор книги, «поставлена проблема экономической антропологии, представляющей собой часть антропологии исторической. Такие темы, как отношение человека к земле, земельная собственность и ее специфика в древнегерманскую и раннесредневековую эпохи, особенности отношения к богатству, обмену и потреблению, рассматриваются в этой книге не в традиционной манере экономической истории, а именно в качестве проблем антропологических. Это означает, что предметом исследования историка являются не абстракции типа „производство“, „собственность“, „рента“ и т. п., но направленная на них человеческая активность, равно как и умонастроения, психологические и ценностные установки людей и обусловленные ими формы общественного поведения. Иными словами, труд, присвоение, потребление, торговля, обмен дарами оцениваются антропологически ориентированным историком в качестве содержания мыслей и чувств людей изучаемой эпохи, их религиозности, мифов и вообще всего комплекса символических систем».
И далее:
«Германец времен Тацита, франк периода записи „Салической правды“, скандинав эпохи саг — отнюдь не безликие существа, всецело поглощенные родовыми или общинными коллективами и неукоснительно исполняющие отведенные им социальные роли, это — индивиды, которые, будучи включены в системы родства, вместе с тем обладают собственными характерами и полагаются прежде всего на свои силы. Главная этическая ценность, определяющая их поведение, — личное достоинство, честь, добрая слава» (1, 13, 14).
Исследовательская мысль Гуревича проделывает как бы «двойной ход», так сказать, «развивается по спирали». В источниках, являющихся, на традиционный взгляд, памятниками исключительно социально- экономической истории, он ищет человека, а затем возвращается к социально-экономическим сюжетам. И получается, что оное социально-экономическое развитие невозможно ни адекватно описать, ни, тем более, удовлетворительно понять, если не брать в расчет тех людей, которые были не только и не столько объектами приложения слепых, безличных и действующих наподобие закона всемирного тяготения законов «развития производительных сил и производственных отношений», но мыслящими и чувствующими субъектами истории.
Все проходит… Нет идеологического диктата, сменилась и исследовательская традиция, идеи, высказанные Гуревичем, не подвергаются отторжению научным сообществом, а, наоборот, считаются чуть не чем-то само собою разумеющимся.
В 1993 году в Министерстве просвещения Российской Федерации состоялось совещание историков, посвященное проблемам создания новых школьных учебников. В написании одного из таких учебников — разумеется, по истории Средних веков — принимал участие, даже был основным автором и Арон Яковлевич. После совещания он обратился к автору этих строк: «А вот рядом с конференц-залом, где мы заседали, находится кабинет министра, из которого меня выгоняли, когда этим министром был А. И. Данилов». Когда я пересказал эту историю одному своему другу, тот заметил: «Прекрасно, когда такое происходит при жизни».
При жизни… Деятельность Гуревича никак не завершена. В четвертом томе «Избранных трудов» предполагается обнародование новой, по-русски вообще не публиковавшейся (она была написана для международного издания) книги «Индивид в средневековой Европе», над которой ученый работает прямо сейчас. Жизнь продолжается.
Веня Ерофеев: «Разве можно грустить, имея такие познания!»
Э. Власов. Бессмертная поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки». Спутник писателя (Slavic Research Center / Occasional Papers on Changes in the Slavic-Eurasian World. No. 57. Hokkaido University, 1998).
Венедикт Ерофеев. Москва — Петушки с комментариями Эдуарда Власова. М., «Вагриус», 2000, 574 стр.
«Я сам в этом ничего не понимаю…»
Мы живем в эпоху системных постмодернистских комментариев, обретающих все большую степень независимости от комментируемого текста. Определенные подходы к такого рода комментарию были сделаны в работе Н. Л. Бродского и Н. П. Сидорова «Комментарий к роману Н. Г. Чернышевского „Что делать?“» (М., 1933), в книге В. В. Набокова «Комментарий к роману А. С. Пушкина „Евгений Онегин“» (СПб., 1998); в этом же жанре выполнен и комментарий Ю. М. Лотмана «Роман А. С. Пушкина „Евгений Онегин“» (Л., 1983) и многие другие работы. Однако основателем этой традиции можно считать Густава Шпета, поскольку именно он радикально модернизировал жанр комментария («Комментарий к „Посмертным запискам Пиквикского клуба“», М. — Л., 1934). Здесь он, в частности, писал: «Такой тип комментария, сколько мне известно, осуществляется впервые. Отсутствие прецедентов и готовых форм, которыми можно было бы руководствоваться, очень затрудняло работу автора, и это несомненно отразилось на ней. Но какие бы недочеты, промахи и ошибки, — часть их уже видна самому автору, — ни открыли читатели и критика, сама идея такого комментария представляется правильною. Есть ряд произведений мировой литературы, которые нуждаются в комментарии такого типа, — не в силу их исключительного художественного достоинства, а скорее в силу специфического материала, сообщающего сведения о характерных бытовых особенностях эпох и социальной среды, нам чуждых и далеких не только хронологически, но в особенности по содержанию жизни и общественной психологии». К такого рода текстам, «нуждающимся» в тексте-интерпретаторе, несомненно относится и поэма В. В. Ерофеева «Москва — Петушки». Это может показаться странным, поскольку эпоха Ерофеева — часть нашей жизни, она отстоит от нас всего лишь на пару-тройку десятков лет. Однако «бытовые особенности», «общественная психология» и «социальная среда» той эпохи совершенно уникальны и ни с чем не сопоставимы.
Комментарий Эдуарда Власова к поэме Ерофеева был издан в 1998 году в Японии. Эта работа не