«Саранчи»), не открывает, а закрывает тот краткий промежуток в новейшей российской истории, когда не только профессиональные политики, но и писатели по политико-экономическим вопросам опрометчиво полагали, что именно Америка станет нашим главным стратегическим партнером, а «темная толпа непросвещенного народа» свято и наивно верила, будто силач и добряк дядя Сэм обязательно поможет, вытащит из болота русского обормота… О том, что линия наибольшей экономической напряженности, а следовательно, и зона повышенной конфликтности проляжет там, где столкнутся лбами русско- американские идеалы и интересы, в ту пору даже приватно-застольных разговорчиков не было. Романист с менее развитым, нежели у Латыниной, «рефлексом цели», оказавшись в аналогичной ситуации, когда время вдруг переломилось, утратив возможность преодолевать материал, наверняка не стал бы дотягивать хронику до логического конца, заданного самодвижением вейско-землянского сюжета, но не обеспеченного ходом движения истории. Латынина начатую постройку завершила согласно первоначальному плану, хотя, ежели смотреть нельзя прилежней, следы некоторой спешки и неполной художественной «занятости» в этом финальном тексте все-таки чувствуются. Но это касается подробностей и эпизодов второго и третьего планов, а не главных действующих лиц — Шаваша и Киссура. Уже упомянутый рецензент «Ex libris НГ» почему-то связывает своеобразие манеры, с какой в «Инсайдере» отпортретированы («жестко», без разделения на «хорошо» и «плохо») ведущие интригу персонажи — имперский министр, «ворующий ради сохранения независимости своей страны» (Шаваш), и умный бандит «со своеобразным кодексом чести» (Киссур), — с традицией китайской средневековой новеллы. На мой взгляд, куда уместнее вспомнить о традиции русского психологического романа, что, кстати, и сделал Александр Привалов, процитировав, в связи с центральной фигурой «Охоты на изюбря» — фигурой промышленника Извольского, «Предисловие к журналу Печорина». Предвижу возражение: так ведь это совсем другая история и иные действующие лица! История, может, и другая отчасти, а вот характеры слеплены из того же теста — из родимого российского глинозема. Больше того, видимо, уже в работе над Вейским циклом Латынина путем проб и ошибок то ли угадала, то ли вычислила среди множества характеристических новообразований, восходивших на постсоветском горизонте, те два типажа, которым в самом скором времени предстояла безусловная победа в конкурсе на роль героев нового времени. От государственника Шаваша есть пошел государственник Извольский, от разбойника Киссура, наделенного неотразимым отрицательным обаянием, — отрицательно-обаятельный бандит Сазан… Завершая известинскую рецензию на «Охоту на изюбря» — лучший криминально-производственный роман минувшего года, Александр Привалов пишет:

«Это какая-то невиданная смесь экономического детектива и историко-приключенческого романа в духе Дюма-отца… Я рискнул бы предсказать этому жанру большое будущее — если бы знал, кто, кроме Юлии Латыниной, способен в нем работать».

В еще большей степени сказанное верно применительно к вейскому «конволюту» принципиально новых историко-экономических смесей. С одной лишь поправкой: похоже, что и сама Латынина, как нынешняя, так и будущая, уже не сможет повторить или продолжить свой небывалый опыт, ибо время, в какое столь невозможное было возможно, миновало. И опустило шлагбаум…

Когда-нибудь, убеждена, этот ни на что не похожий текст станет уникальной, в единственном экземпляре сработанной и уже по одному по этому бесценной вещью. Вот тогда-то его слегка почистят и переиздадут — так, как он того требует: на великолепной бумаге, матовой и тяжелой, с затейливыми картами и тончайшими иллюстрациями… Специально для любителей отечественной словесности. А может быть, и для каникулярного чтения лобастых воспитанников русско-китайско-американского экономического лицея. А пока я мысленно заклеиваю вульгарные обложки за неимением подходящей картинки почти подходящей выдержкой из одного удивительного русско-китайского, царскосельского, письма:

«Мне помнится, Вы видели прошлой зимой нашу „китайскую деревню“ и театр — это удивительное сочетание китаизма, наивного и странно-глубокого вкуса, желтого, красного и голубого экстаза и мистики, грубости и чванства с роскошью, блеском, непревзойденным величием Людовиков, отраженным в несколько варварском, несколько татарском и слишком умном зеркале екатерининского двора — наша „китайская деревня“ может восхищать, восторгать не за чистоту стиля — Китай, эта загадочная страна, меньше всего, может быть, рассказана в этих прямых линиях стен и зубцах крыш, но остроумие, но несравненный вкус, такт вкуса, если так можно выразиться, с каким Екатерине удалось соединить слишком чуждый нам стиль со стилем века, — этот вкус повергает все частицы моего существа в какой-то глубокий эстетический восторг…» (Н. Н. Пунин — А. В. Корсаковой, 19 сентября 1911 года).

Мария Ремизова

Слишком человеческое

Некоторые размышления о литературе non-fiction

Еще когда в букеровскую шестерку 1998 года попал принципиально нехудожественный текст, принадлежащий Александре Чистяковой (не только женщины, далекой от какой бы то ни было литературной области, но и вовсе представительницы того некультурного слоя, который текстов практически не порождает), уже было понятно, что разворачивается дискуссия, в которой предстоит выяснять границы высказывания, подлежащего ведению литературоведов. Собственно, букеровский «жест» был лишь одной из реплик, даже не первой. Характерно, что премию в том году получил другой автор — Александр Морозов, — и именно за роман, с самой дотошной тщательностью имитирующий фактуру нехудожественного текста, причем созданного якобы представителем все того же далекого от литературы слоя. Подлинный образец наивного письма и его имитация столкнулись в этом букеровском споре, и художественная литература в тот раз победила. Но победа (если принять во внимание, что и чему противостояло) получилась какой-то двусмысленной — fiction хотя и одержала верх над non-fiction, но, возможно, именно потому, что здорово под нее мимикрировала.

В последние годы часто (и по разным поводам, и разными людьми) говорилось, что художественная литература теряет очки в состязании с литературой «документа» — мол, мемуары и дневники вызывают куда больший энтузиазм, чем романы. Тому приводятся и причины: современный читатель, дескать, не имеет времени на глубокое вживание в текст и потому выбирает либо информацию, либо уж откровенное чтиво. Кроме того, модное нынче недоверие к вымыслу, который в этом споре именуется не иначе как искусственностью, служит дополнительным стимулом к чтению «документа». Забавно, что рьяные адепты культуры non-fiction ставят в этот же «подлинный» ряд и эссеистику, которая будто бы переживает расцвет. Но, во-первых, настоящее эссе, уж если на то пошло, требует предельной субъективации взгляда (и «информации» в нем может быть минимум), ибо эссе есть документ о личных переживаниях пишущего, замешенных на его же свободно (а часто и произвольно) вьющихся мыслях, плюс к тому изложенных сугубо индивидуальным языком, — и разве это не требует вчитывания, на которое времени будто бы нет? А во- вторых, хорошей эссеистики на самом деле так же мало, как и хороших романов, — просто в русскую культуру она вошла гораздо позже и потому, как всякая непривычная (относительно, конечно) вещь, пользуется известной снисходительностью: хорошо уже то, что хотя бы несколько ново.

Что же до интереса к «нелитературному высказыванию», то понять его как раз проще всего. Автор выходит перед нами как бы обнаженным, лишенным того защитного барьера, который дает ему дистанцированность, свойственная (в той или иной степени) высказыванию «литературно обработанному», когда автор, повествователь и лирический герой есть три отдельные друг от друга субстанции. Эта обнаженность проявляется не только в фактах личной жизни, которые автор решается сообщать, но и в самой манере говорения — эстетика (по крайней мере в общепринятом понимании) здесь решительно выносится за скобки (что, кстати, не отрицает возможности обсуждать взаимоотношения с ней уже существующего текста — постфактум). Но не всегда уместны притом и категории этики (в общепринятом опять-таки понимании). Автор (человек) выступает здесь в каком-то смысле сродни «явлению природы» — как феномен, а уместно ли применять этические критерии к тому же дождю, пусть даже наводнившему своими потоками какую-нибудь несчастливую местность, так что разрушений не счесть и есть даже человеческие жертвы?

«Все проходит» («Урал», 2000, № 4) Михаила Пантелеева — не литератора, хотя и человека с высшим образованием и, судя по всему, с известным литературным багажом, — есть именно такое «нелитературное

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату