Только с начала девяностых нам стали потихоньку открываться их судьбы. В толстых журналах появились публикации подспудной поэзии, созревшей далеко от столицы. Некоторые стали настоящим событием для литературы и открытием для читателя. Вспомним, какой вспышкой было появление в Москве Бориса Александровича Чичибабина, много лет служившего бухгалтером в харьковском троллейбусном парке.
Но далеко не все успели выйти на подмостки под яркий свет софитов. Не все успели обрести всероссийского читателя в те дни, когда свежие стихи были еще равны свежей новости. И первые публикации становились иногда посмертными. Так случилось, к примеру, с замечательными стихами Сергея Леонидовича Кулле (1936–1984) — его подборка появилась в № 1 «Ариона» за 2001 год. Поэт после окончания университета всю жизнь работал в ленинградской многотиражке «Кадры приборостроения», опубликовав при жизни всего четыре стихотворения.
Решетов понемногу печатался в пермской периодике, раз в десять — пятнадцать лет выходили тоненькие сборники. Первый из них, вышедший на рубеже шестидесятых годов, «Нежность», был отмечен Борисом Слуцким. И поэт «как писал свою интимную лирику, напоминающую вешнюю или преддождевую, музыкального звучания капель, так и продолжает слагать ее» (Виктор Астафьев, 1999).
Но книга стихов, такая, какая отразила бы путь, появилась только сейчас.
Давно заметил, что у вагонного окна книги читаются совсем иначе, чем дома. В дороге чтению сопутствует дымка, промельк, быстрое чередование простора и глухомани. То весенний лес спешит навстречу, перепрыгивает через канавы, озера и затопленные огороды. А то столько воздуха откроется и воды… Кругом вода, синяя глубь — еще более синяя, чем высь.
Текст, как мы сейчас называем даже стихи, теряет в такие минуты свою предметность, она осыпается, и нам счастливо брезжит видение забытого детского мира, промельк неба на бедной земле…
Конечно, и стихи для этого должны быть хороши, одного заоконного пейзажа мало.
Поэзия, должно быть, торжествует именно в такие моменты. Наша неспешность в несущемся поезде, близость первозданного мира и открытая книга… Ее потряхивает в руках, и где-то незримые весы колеблются.
Лирика — дитя свидания, назначенного в уединении. Лидия Яковлевна Гинзбург заметила однажды: «Лирике в особенности нужен понимающий читатель. Этот вопрос не следует смешивать с вопросом о культурной подготовке читателя, об его интеллектуальной изощренности…» И дальше Гинзбург говорит, что даже грамотность — совершенно необязательное условие для восприятия и понимания, и приводит пример: «Устная крестьянская поэзия всегда имела понимающего слушателя, в высшей степени способного расшифровывать систему ее иносказаний…»
Не случайно о лирическом читателе писал человек, переживший революцию, маршевый ритм двадцатых годов, блокаду… О возможности лирики, вернее, о ее невозможности в определенные эпохи писал и Михаил Бахтин, старший современник Лидии Гинзбург. Из своих наблюдений он вывел закономерность: «Всякая лирика жива только доверием к возможной хоровой поддержке, она существует только в теплой атмосфере…»
С теплой атмосферой у нас всегда были проблемы. Гоголь жаловался Жуковскому: «Время еще содомное. Люди, доселе не отрезвившиеся от угару, не годятся в читатели. Чувство художественного почти умерло…»
От читателя лирика почти ничего не требует: немного созерцательности, чуть-чуть праздности (как ее ценил трудоголик Чехов! — он говорил, что истинное счастье невозможно без праздности), каплю доверчивости да три минуты тишины. «И ты ключом, приятель, не стучи, / Ты эти три минуты помолчи…» Это из песни Юрия Визбора, где «тишина плывет, как океан». На флоте принято три минуты в час соблюдать тишину в эфире — чтобы не пропустить сигналы бедствия.
Созерцательность, доверчивость, тишина… Сегодня эти требования оказались почти запредельными. Океан тишины вычерпан. Угаром страха и мести охвачена уже не одна шестая суши, а, похоже, все человечество. С каждым поколением слух на поэтическую речь пропадает все у большего числа людей.
Какая у нас идиллия может быть, какая праздность… Вот только если в дороге душа малость отмякнет…
Кажется, я отвлекся от книги Алексея Решетова. Но когда смотришь на даты под его стихами — а тут рядом 1958 и 2000 годы, — то невольно эти цифры толкают к обобщениям, само собой думается и о русской поэзии, и о лирике как утрачиваемом состоянии русской души.
Издалека судьба Решетова выглядит самоизоляцией. Вдали от столичных искушений, моды, общественного поприща — тоже, можно сказать, романтика. А на самом деле — совсем другая жизнь. Романтики в ней и со спичечный коробок не наберется.
В Березники («Город расположен на богатейших месторождениях калийной, магниевой и поваренной соли, в 278 километрах к северу от Перми», — сообщает энциклопедия «Города России») семья попала по трагическому предписанию эпохи. В 1937 году отец будущего поэта, известный хабаровский журналист, был арестован по доносу и вскоре расстрелян. Домашнюю библиотеку свалили во дворе и сожгли. Мать, Нину Вадимовну, уволили с работы и в июле тридцать восьмого арестовали, отправили в лагерь на Колыму, где женщины-заключенные работали на лесосплаве. Годовалый Алеша остался на руках у бабушки. В сорок пятом году, после освобождения Нины Вадимовны, они приехали в поселок близ Соликамска, а через два года семью Решетовых вместе с частью строителей Соликамскстроя перебросили в Березники.
Окончив в Березниках Горно-химический техникум, электромеханик Решетов много лет работал на Березниковском калийном комбинате. Постоянное чувство тошнотворной, гнетущей опасности. Ранние утраты, проводы в последний путь товарищей, приятелей, соседей… Обвал на калийной шахте — событие, увы, всего лишь районного масштаба.
Тут все слишком всерьез. Убивают — до смерти. Напиваются — вдрызг. И если что-то падает, то обязательно — вдребезги. Для иронии — не тот климат. Но все пронизано любовью — странной, полунемой, чурающейся иногда самого этого слова — «любовь»…
Этот безумный и нежный поселковый Бонапарт разлива 1970 года — он кажется старшим братушкой водовозу Степану Грибоедову из баллады, написанной Александром Башлачевым в начале восьмидесятых. Перед тем, как ее исполнить, Саша говорил: «Еще одна шуточная песня… Я до сих пор не понимаю, о чем она. Может, кто-нибудь поймет и мне потом скажет…»