И все-таки, несмотря на сгущенную чувственность большинства «новых» новых стихотворений, они, так сказать, «не о том». Косвенно на это намекает поразительный факт. Во всей книге Пурина при постоянном варьировании самых горячих интимных подробностей, при предельной откровенности стихотворений ни одно из них не оскорбляет чувств читателя. Поэт умеет каждый раз найти такие слова, такие эпитеты, умеет заключить высказывание в такую метафорическую сеть, что наше восприятие как бы раздваивается между пониманием прямого физиологического смысла описываемых переживаний и созерцанием некоего гармонического языкового целого, некой идеальной второй действительности, творимой на наших глазах автором. Ведь главная его задача — мифотворческая.

Как-то раз, говоря о сущности искусства, прекрасный питерский художник Анатолий Заславский лукаво осведомился у собеседника: «Не мешает ли вам живопись Тициана смотреть на муки святого Себастьяна?» В стихах Пурина именно что слово мешает воспринимать прямой, выраженный словами смысл. Язык становится каким-то органическим, живым существом, впитывающим и поглощающим любые, самые скользкие, темы.

На таком материале (относимом едва ли не к разряду порнографии) не удавалось в русской поэзии работать еще никому. Даже Михаил Кузмин потерпел фиаско со своими «Занавешенными картинками». Обширная отечественная барковиана отвратительна поразительной натужностью и тяжеловесностью своих натуралистических экзерсисов. Мне приходит на память лишь один случай, когда стихи, в которых описывается соитие, не несли бы на себе ни малейшего отпечатка пошлости. Имею в виду пушкинское «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…».

Ну так оно не про «то», возразят мне. Оно про трагедию неразделенной любви. Может быть. Вот и стихи Пурина — про трагедию неразделенной любви человека к миру, к жизни, к слепящей ее телесной прелести и полноте. Эрот ведь не просто шаловливый гудоновский мальчик с крылышками, он — одна из четырех космогонических первостихий. Протогон-Фанет-Фаэтон орфиков. То есть перворожденный, явленный и сияющий. Вот от этого-то сияния муза Алексея Пурина и не может отвести глаз:

Так, смотри, в сардониксе камея реет, плат сминая и покров совлекая, — мнимая алмея, лжеменада пляшущих миров, голубятня идолов, — имея — обладая, город Птолемея расцветает — роза всех ветров. Множество, своим центростремленьем в триединый свитое завой, терниями слитый с нашим тленьем, не как те, бессмертные, — живой… оже, что мне делать с умиленьем, с этим жарким крестиком оленьим меж ключиц, с платановой листвой?..

Все стихи Алексея Пурина, в сущности, об одном — о полыхании страсти, о загадке великого соблазна жизни и ее же великой тщете. Подобно Винкельману (Пигмалиону наоборот [97]), поэт заворожен красотой чужого творения, на наших глазах мертвеющей красотой юной плоти. Он не отказывается понимать смысл гибельности, смертности всего того, чему было предназначено родиться, дышать, желать: «в громе мраморной сплошной каменоломни, / в мастерской, где все, что лепят, то и бьют».

И эта бессмысленность жизни, ее смертная уязвимость[98], с неизбежностью пробуждает в душе любующегося особую острую жалость, стремление сохранить, присвоить, защитить, удержать. Стремление, надо сказать, чисто эротическое, потому что полнота бытия здесь неотделима от полноты обладания.

Дух желает «овладеть» трепещущей, страдающей, прекрасной плотью, чтобы тем самым спасти ее, — вот ведь в чем подоплека полноценного эстетического переживания. Вот почему искусство всегда больно страстью, словотворчество напоминает любовь:

Ах, иметь, иметь эти мед и медь — обладать ими, овладевать и владеть!.. Похожа любовь, заметь, на диктант — смятенье куда девать? Гнать — держать, обидеть — терпеть, смотреть… В паутину смертную звать…

Еще Шекспир уповал на то, что «светлый облик милый / Спасут, быть может, черные чернила!..». Современный поэт сомневается: «А бумага — она смоляной пушок, / жар касаний, запах кудрей / сберегает разве?» Не в удвоении и мнимом бессмертии дело. Отдаваясь поэтической страсти, Плоть мира рождает Слова — и язык тогда становится своеобразным Элизием, в который попадают тени прекрасных тел и предметов. Не случайно в стихотворении «Выглянешь в окно — лишь белое, льняное…» Пурин признается: «…Слово / так люблю, что колет под ребро!»

Бог, как известно, Бог живых, а не мертвых. У него все живы. Точно так же живы в настоящих стихах все Слова, все Имена, все Названия. А уж до слов, названий и имен, до культурных аллюзий[99] Пурин охотник великий. Его тексты пестрят отсылками к самым различным историческим событиям, к философским и религиозным доктринам, к художественным феноменам, к чужим литературным штудиям.

В качестве примера можно было бы приводить любое стихотворение из «новых». Приглядимся к первому попавшемуся:

Морозный Рыбинск не разбудит Евтерпу в кварцевом гробу — и только даром горло студит Архангельск, дующий в трубу. У чукчей нет Анакреона, зырянам хватит и Айги. Но кто метрического звона придаст стенаниям пурги? Кто наш, хмельной от шири водной и хищный от смешенья рас, российский мрак порфирородный вольет в магический алмаз? Напрасно ль северные реки прекрасней всех паросских роз?.. Но вот путем из грязи в греки скользит полозьями обоз. Он «Рифмотворныя Псалтыри» тоской нагружен и треской. И раздвигает тьму все шире
Вы читаете Новый мир. № 6, 2002
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату