В осенней дали голубой. Летят они в жаркие страны, А я остаюся с тобой, А я остаюся с тобою, Родная навеки страна! Не нужен мне берег турецкий, И Африка мне не нужна…

Прочтем его не как публичную клятву, а как зрелое приятие судьбы…

Немало я стран перевидел, Шагая с винтовкой в руке. И не было горше печали, Чем жить от тебя вдалеке. <…> Пускай утопал я в болотах, Пускай замерзал я на льду, Но, если ты скажешь мне снова, Я снова все это пройду. Желанья свои и надежды Связал я навеки с тобой — С твоею суровой и ясной, С твоею завидной судьбой. <…>

…не как советский героизм, а как советский стоицизм (причем стоицизм именно советский, а не под — советский, как у Ахматовой). И, прочтя/перечтя, вернемся к «Уткоречи». На моего коллегу Юрия Кублановского антология произвела самое мрачное впечатление («Странная книга: в ней задыхаешься, гибнешь — какое чувство юмора ни имей»), а по мне, книга получилась смешная, как и предполагалось составителем: «Разумеется, „всему этому“ присущ непередаваемый комизм. Имманентным свойством комизма является узнаваемость, поэтому в любой масштабной вторичности присутствует элемент пародии. <…> Но, осознавая этот комизм (а эмоциональным результатом сознания комизма является смех), следует учитывать, что смех этот есть прежде всего смех над самим собой, собственной безнадежно испорченной судьбой». Ну, смешно. На дворе уже 2002 год, мы уже читали Дмитрия А. Пригова. (Кстати, антология иллюстрирована советскими политическими плакатами, которые в ее специфическом контексте смотрятся именно по-приговски.) Очень плохие стихи и сами по себе смешны. Ну, плохие[35]. Как будто это что-то доказывает. Тут — ошибка составителя, ошибка методологическая (и биографически детерминированная — 500–600 именно таких книг с отцовских полок). Некогда, полемизируя с Виктором Ерофеевым, только что справившим тогда поминки по советской литературе, я высказался примерно так: для того, чтобы писать дурные, бесталанные, лживые, подлые и проч. книги, не обязательно быть советским писателем. Поэтому и «Уткоречь» на самом деле ничего не проясняет, а только запутывает. Послесловие Валентина Курбатова, так не понравившееся Кублановскому, в этом смысле на месте, оно хотя бы отчасти не вполне удовлетворительно, но восполняет неполноту картины. А неполнота вот в чем: в концентрированном мире уткоречи жить не то что плохо, а попросту невозможно (Кублановский тут прав — задыхаешься), однако в реальном советском мире жить было, как показывает опыт, возможно. За счет чего — возможно? Не только ведь потому, что, по известному выражению, ко всему-то подлец-человек привыкает…

«Составляя эту книгу, я испытывал странное чувство смеха, горечи, душевного опустошения и ощущения собственного ничтожества, — пишет Дмитрий Галковский. — <…> Я вдруг впервые ощутил тот слепящий ветер, который дул отцу в глаза всю жизнь и во многом и свел его в могилу. Ошибка отца, человека внутренне серьезного и наивного, заключалась в том, что он попытался построить свою жизнь из ничего, из ветра, и пустил на ветер то немногое, что у него еще оставалось после 30-х и 40-х. Слабый, отзывчивый человек, он так до конца и не стал взрослым, ответил на жизненный вызов, по-детски закрыв глаза, и свалился в придорожную канаву, разбив себе череп о кстати подвернувшийся булыжник». Уже в позднесоветское время мой отец (1908 года рождения, обморозивший ноги на финской войне) получил от довоенного еще друга-литератора примечательное поздравление к 7 ноября (привожу по памяти): поздравляю тебя, Виталий, с Октябрьской годовщиной, мы к этому не имели прямого отношения, но это и наш праздник, мы отдали для него все: наше здоровье, нашу свободу, наше счастье; что в итоге получилось, судить не нам, но мир, кажется, потрясли… (Мой отец умер от рака в начале 1991 года, так и не узнав, что Советского Союза больше не будет.)

Кто-то где-то (просто не помню, кто и где) удивленно заметил, что, оказывается, исторической «почвой» может стать что угодно, даже то, что, казалось бы, никак для этого не подходит.

Песок. Ветер в глаза. Этот период советский, «что модно ругать Нынче, охаивать либо высмеивать», в моду Лет через семьдесят, может быть, семьдесят пять С треском войдет: было славно и страшно; свободу Лучше любить в перспективе: так, скажем, весна В стуже январской особенно влажной и пестрой Кажется; жизнь, просто жизнь, безнадежно пресна; Будет цениться все, что ее делало острой. (А. Кушнер)

Кто доживет, узнает.

Андрей ВАСИЛЕВСКИЙ.

Заложник

Рубен Давид Гонсалес Гальего. Черным по белому. — «Иностранная литература», 2002, № 1

Русский язык ныне не в почете — ускользает под натиском иных речений: все больше вульгарного новояза, перемешанного с жаргоном и унифицирующим говором всемирной паутины. И поистине изумляет, когда в птичий стрекот изящной словесности врывается язык забытых предков. Когда на нем изъясняется иностранец, изумляет вдвойне.

Русским испанец Гонсалес Гальего становится по воле судьбы. Родившись в Москве с диагнозом ДЦП, он вместе с матерью становится заложником политической интриги: его дед — лидер испанской компартии, осуждающей КПСС за пражский шестьдесят восьмой год, а КПСС пеняет ей за «еврокоммунизм». В итоге стремящийся всех держать под контролем Кремль решается на подлог: после годичного заключения в закрытой больнице юной матери сообщается, что ее ребенок умер, при этом никаких документальных

Вы читаете Новый мир. № 7, 2002
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату