котором он упоминает с показным добродушием). Маска друга и советчика скрывает лицо, и без того затененное разлукой, но не сердце. Ровные строки с сильным наклоном влево текут, как река с севера на юг, в них плещутся безобидные, казалось бы, темы: картинки солдатских будней, похожий на кота старшина-хохол, рассуждающий на философские темы, поездка в Архангельск за продуктами для дивизиона; но внимательный читатель видит под этой показной безмятежностью дымящуюся лаву — в ней сгорают ровные буквы, и товарищ старшина тоже… Поднесенные к глазам, эти строки могут опалить своим жаром. В ее распоряжении: дача под Мичуринском, куда пригласила отдохнуть подруга, города Калининской области, по которым она концертирует вместе со студентами консерватории, походы по Подмосковью, катера, электрички, автобусы, телеги, — все средства передвижения к ее услугам, и они уводят маму от почтового ящика, к которому пытается привязать ее отец… В его распоряжении солдатская тумбочка, караульная вышка, полированный приклад автомата, к которому приложен вырванный из тетради листок. Из своего далека он набрасывает на возлюбленную тонкие сети, дает мелкие поручения, выполнение которых требует времени, дает советы по методу пальцевой техники, ныне забытому, почерпнутому им из книг, при которой запястье должно быть гибким, движение руки идти в крайнем случае от локтевого сустава, но уж никак не от плеча, как играют сейчас… Не от плеча! Не от плеча, это вульгарно, взывает он, и становится ясно, что речь снова идет о ее свободе, на которую у него свои виды. И каждая его мелкая придирка проецируется в большие, неприятные ей обобщения. Между тем она старательно выполняет его просьбы: переписывает пьесу Штрауса, в которой тот цитирует Куперена Великого, достает томик Верлена… Но что касается пальцевой техники, это вопрос принципиальный — с тех пор как правой руке поручили мелодию, она доминирует, в этом принцип романтического пианизма, в жертву которому приносится чистота и логика звучания: преувеличенные темпы, шумная виртуозность требуют силы всей руки, сосредоточенной в плечевых мышцах… В этом упрямстве матери угадывается желание сохранить свою территорию, возделанную энциклопедистами, отстоять романтизм, иначе говоря… И когда отец восстает против шумовых эффектов, обывательской игры на контрастах, он имеет в виду не определенную исполнительскую технику, а тип мышления, спекулирующий на восприятии толпы. Он настаивает на тонкой камерности чувств, исповедующихся разуму, она подкрепляет свою позицию ссылкой на полифоничность бытия, имея в виду симфоническую (программную) картину жизни. Небольшая неразбериха в терминах, размытость отсылок и неточное цитирование интересующих их обоих трудов Рамо и Генделя запутывают маршруты, по которым следуют слова, письма начинают приходить с опозданием, ответа нет и нет, они не хотят понимать друг друга, не хотят переходить к универсальному языку пола, и когда отец возвращается в Москву, постепенно выясняется, что им не о чем говорить, и они спустя некоторое время расстаются врагами.
Ситуация возможного мира, схваченная фотографом, как форель из ручья голыми руками, неизбежно наносит удар модельному множеству, которое не поддается учету, уходящему в дурную зеркальную бесконечность. Щелчок затвора кладет конец бесконечному конвейеру фрагментов, возможный мир отсекает от океана образов часть волны, после чего остальные невостребованные модели идут ко дну. (Подобным образом формируется история человечества.) Спусковой механизм фотоаппарата опрокидывает модельное множество в небытие, недоступное для воображения, он переворачивает доску, и игра летит в пропасть после первого же хода. Инерция человеческого зрения с его неисчерпаемой творческой энергией восстанавливает сбитые кегли фигур, и игра продолжается в границах возможного мира, сочетая его с другими мирами, также «возможными», существующими частично на бумаге, частично в предположении.
Тут, конечно, против Алексея Николаевича сыграл свет. Он видит буквальную сторону явления. Он полагает, что свет — это поток фотонов, а вот как играет форель в этом потоке, не видит. Но у Нила свет не бывает нейтральным, он заряжен страстью. Нил мягко стелет соломку, скрывая капкан, дает невысокий передний свет, устанавливает перекальную лампу в полутора метрах от модели, еще две такие же сзади нее для освещения фона.
Только крупный план, и чем крупнее, тем лучше, чтобы мать могла как следует разглядеть своего очередного поклонника, только крупная дичь ловится переходным кольцом номер один, а юркая мелочь, чешуйчатая маска, обеспечивающая кровообращение видимостей, уйдет в нейтральные воды модельного множества. Свет правдив и притягивает к себе реальность, как магнит железные опилки.
Церемония знакомства открывается классическим запевом, букетом белых махровых астр. Любовь — замкнутая система, странный цикл, в котором обращаются одни и те же вещи, цветы, стихи, природа, музыка, письма, снимки, кольца, талисманы, вместе с тем это ее подсобное хозяйство, подножный корм, разноцветные покровы… Цветы являются первыми.
Мать радуется букету больше, чем следовало бы, ведь мало ли какое чувство дергает за лепестки эти цветочные головки… Вот уже маленький белый сад колышется посреди стола, среди блюд, приготовленных для сегодняшнего застолья… Почти свадебный стол. Алексей Николаевич, гордый тем, что он так ловко открыл шампанское, забывает о том, что он должен играть роль в какой-то степени отца Нила…
Пока Лариса хлопочет о сладких блюдах, Нил уводит его в свою комнату и демонстрирует ему любимые снимки из серии «кипящий чайник». Зачем так много чайников, осторожно интересуется Алексей Николаевич… Альбрехта Дюрера тоже спрашивали, почему он рисует подушки, одни смятые подушки, отвечает Нил… Алексей Николаевич показывает кивком, что удовлетворен ответом. Он не помнит ни одной работы Дюрера, зато рад, когда речь заходит о «Мастере и Маргарите», романе, еще не прочитанном Нилом… Вернувшись за стол, они уже болтают как ровесники. Алексей Николаевич раздумал становиться отцом, мать опечаленно смотрит из-за букета цветов. Мальчики с увлечением беседуют о парашютном спорте, на счету Алексея Николаевича четырнадцать прыжков, мать и слова вставить не может, она понимает, что тут ведется вечная игра двоих против третьего, ей ничего не остается, как улыбаться им обоим…
Объектив запечатлел эту материнскую улыбку. Ни на минуту не теряя нить беседы, Нил щелкает затвором, оборачивая фотоаппарат то к матери, то к Алексею Николаевичу, точно пытается их связать друг с другом, уже расколотых его лукавым помыслом. Алексей Николаевич не вникает в смысл новой расстановки сил за столом, он чувствует себя в центре внимания… Колдовской свет насквозь пробивает позу и Алексея Николаевича, и матери. Объектив устанавливает идентичность данных индивидуумов модельному множеству, затмевая возможный мир, свет проникает в потаенные уголки души и пророчествует… Разглядывая пару дней спустя получившиеся снимки, Лариса чувствует, что ее поражение подступает к ней, как прилив, и ей следует срочно открыть шлюзы, подыскать воздушное тело, чтобы его и унесло в открытое море множественности, но не ее, не ее.
Проходит месяц-другой… Из постепенно отлаженного графика телефонных звонков и встреч, зеркально соотнесенных с рабочими и домашними обязанностями Алексея Николаевича, из пары бутылок можайского молока для его дочки, дамских часиков, взятых им из ремонта и второпях сунутых в накладной карман, лекарства, полученного по рецепту, внутри предметов, для которых Ларисин дом является перевалочным пунктом, постепенно формируется пустое пространство, невидимое тело птицы, отлучившейся от гнезда, так называемое воздушное тело, контуры которого можно определить по вышеперечисленным дискретным точкам, как большое созвездие по далеким неподвижным огням.
В начальный период любви предметы многозначительно перебрасываются смыслами, как на старых фотографиях, где партию пространства исполняет стена или размалеванный задник, когда делались огромные выдержки, но по мере развития техники отношений изобразительная плоскость подается вглубь, левая ее сторона, определенная Кандинским как даль, и правая — дом, то и дело меняются местами или обмениваются уровнями, как капсулы песочных часов. Границы происходящих в доме и дали событий делаются все более призрачными, и тут предметы начинают настаивать на своей принадлежности дали, обрастают аккуратной стилистической плотью — словно чуют, что узкое место, горловина песочной колбы, уже ими пройдена, — и они пробуждаются от дремы, плодят себе подобных, кишат, как микробы под микроскопом, старательно обтекая выжженную серной кислотой изложницу — воздушное тело.
Первоначально фигуру умолчания, назовем ее условно — «предлагаемые обстоятельства» или более конструктивно — «жена Алексея Николаевича», главное лицо композиции, окружают предметы на мягких лапах, бутылки-квитанции-рецепты, носовые платки, слипшиеся эклеры… Линии, создающие воздушное тело, волновались, пока шла диффузия светотени, и это волнообразное, колеблющееся, как пламя свечи, движение означало, что тело дышит.