Но вот все определилось. Установилось равновесие между домом и далью, любовью и долгом, — то, что было наитием и трепетом бабочки, залетевшей в форточку, заматерело в форме, полупьяное шатание по округе отлилось в привычный маршрут, и пришло время вплотную заняться воздушным телом, его сюжетом, долгое время казавшимся поэтическим вымыслом… Из-за милой березовой рощи вылетел свежий засадный полк вещей, новых смыслов. Сперва — имя, упавшее, как сокол с неба, на собственную тень, на воздушное тело: «предлагаемые обстоятельства» носят имя Марины… Произнесенное вслух имя соперницы выбивает из рук Ларисы пальму первенства. Две чаши весов вдруг пришли в равновесие — мир Ларисы и мир Марины… Как мелкие гирьки аналитических весов, на которых взвешивают щепоть порошка, в чашу Марины полетели новые вещицы — прочитанная ею книга, добытые ею билеты в «Современник»… как будто дом Марины дал течь, и она потихоньку перетаскивает шмоточки в даль, чтобы свить на территории далекой соперницы новое гнездышко. Она не прилагает к этому никаких усилий, просто включился механизм строительства дома в дали; словно прибоем выносит на берег дали новые и новые предметы и сведения, в мимолетном разговоре, в мысленной перебежке из дома в даль обозначаются вкусы Марины: она любит Прибалтику, она не любит Хемингуэя, она любит коккер-спаниелей, она не любит духи «Красная Москва».
После того как названо имя далекой домашней Марины, из Алексея Николаевича, как из подвергнутого пытке и уставшего молчать лазутчика, посыпались остальные имена… Он, будто Гулливер, связанный позой горестного одиночества, пробуждается и начинает инстинктивно расчищать пространство для дальнейших шагов в сторону дали, а на самом деле — дома. Каждое названное им имя закрепляется в Ларисином доме на правах фантома, пока неподвижного, как статуя, только названного по имени… Тесть пьет только боржоми; теща выращивает на даче махровые гладиолусы.
Первоначальный набросок уточняется, «внутренние силы» гонят волну в направлении воздушного тела, которое, получив имя, интересы и родственные связи, все же осталось неопознанным, хотя ясно, что оно обладает недюжинной волей, недаром дочку в музыкальную школу всегда приводит Алексей Николаевич… В своем отсутствии Марина активнее, чем присутствующий на занятиях Алексей Николаевич. Марина требует, чтобы муж постригся. Лариса ничего не требует: но страшно мне — изменишь облик Ты. Ларисе чудится, что пряди тонких, послушных волос, разбросанных на полу в парикмахерской, — это привет от Марины, адресованный лично ей через остриженную голову глупого Алексея Николаевича… Марина слегка предостерегает ее, именно слегка, в прямых угрозах она явно не заинтересована, ибо Лариса отлично понимает, что может скрываться за бесконечными ночными дежурствами болезненной Марины, на которые сетует Алексей Николаевич… Лариса хочет выяснить, справедливы ли ее подозрения, — просто так, она не собирается воспользоваться результатом, просто интересно. Она выуживает из кармана Алексея Николаевича ключи от его квартиры, и ему поневоле приходится поднимать среди ночи дочку, чтобы она отперла дверь, что становится известным опять не ночевавшей дома Марине… В ближайшие выходные перепуганный расспросами жены Алексей Николаевич едет на дачу — отрабатывать непонятно где забытые ключи… Вскоре Марина обнаруживает ключи, подброшенные Ларисой в портфель ее мужа, и Алексей Николаевич не может ответить на вопрос, откуда они там взялись, когда вчера их в портфеле не было, а сегодня — вот они, позванивают перед его глупым носом. Марина не сердится, ей, честное слово, смешно, но чтобы Лариса знала, что она о ней знает, она отбирает у Алексея Николаевича зарплату целиком, лишая соперницу привычного букета цветов и бутылки сухого вина… Воздушное тело оживает, наполняется тонким очарованием проницательной, умной женственности, и Лариса, раскусившая ситуацию (Алексей Николаевич принижал роль жены в своей жизни и ничего не говорил о ее уме), движимая иронией, делает очередной ход, — теперь она, таинственная незнакомка, хочет представиться Марине, открыть свое инкогнито… Она опять забирает ключи (история с потерей и нахождением ключей кажется простодушному Алексею Николаевичу колдовством), но спустя несколько дней кладет их в карман шубки его дочери. Это можно расценить как вызов, а можно — как приглашение к знакомству. Как она понимает Марину, та не то чтобы обыскивает карманы своих домашних, просто считает себя вправе быть в курсе мелкой жизни вещей в доме, чтобы строить по ним семейные прогнозы; Марина так внимательна, что дочка не успеет чихнуть, а мама уже стоит перед нею с ложкой микстуры от кашля, доскональное вхождение Марины в эти бытовые мелочи — это одновременно и ее личное алиби, и сбор улик на членов семьи… Примерно такой видит ее Лариса. И она не ошибается: чем точнее заштриховывает она воздушное тело, тем дальше откатывается захламленный фон, чтобы дать добро «новой вещности», оживающей буквально на глазах женской фигуре… Они с Мариной вдвоем изгоняют Алексея Николаевича из кадра, как чересчур громоздкий объект, вторгшийся в грациозную воздушную композицию. Алексей Николаевич не подозревает об этой тонкой, полной блеска и иронии женской игре, и когда Марина, верно разгадав жест соперницы, впервые сама приводит дочку на урок по сольфеджио, обе женщины дружелюбно беседуют об успехах, которые делает добросовестная девочка, после чего Лариса накрывает телефон подушкой, как темной тряпкой клетку с болтливой канарейкой, а Нил, то и дело ночующий у Ларисиного друга детства Ворлена, окончательно водворяется в доме.
Однажды, спустившись с Надей в метро, Нил шагнул с платформы в раскрывшуюся перед ними дверь вагона, а Надя, неожиданно вырвав свою руку из его руки, вскочила в соседний вагон. Двери захлопнулись, и поезд тронулся. Надя плюхнулась на сиденье, а Нил остался стоять, их разделяло двойное стекло. Они ехали к Наталии Гордеевне — Надиной старенькой тете Тале, которая учила Нила музыке… Улыбающаяся Надя, зажатая между старцем в панаме и полной дамой, на коленях у которой покоилась птичья клетка с рыжим котом, подавала Нилу энергичные знаки, приглашая его перейти на следующей остановке в ее вагон, а Нил, не желая уступать, показывал ей глазами, чтобы она перебежала к нему.
Надо было на что-то решаться, чтобы маленькая безмолвная стычка не увенчалась ссорой. Между тем Надя отвернулась к коту, который яростно грыз ее палец, а она морщилась, но не отнимала его, через кота укрощая Нила… Нил раздраженно отвел взгляд, а когда снова посмотрел в сторону Нади, у него упало сердце: Надино место теперь занимала древняя старуха…
На оплывшем как воск лице было нарисовано карандашом, тушью и губной помадой лицо поменьше, которое старая ведьма пыталась выдать за свое. Но, будучи подслеповатой, она рисовала лицо по контурам тридцатилетней давности. Зловещий грим, предназначенный для дальнобойной сценической оптики, под взглядом фотографа Нила отходил, как заморозка, расплываясь в складках подернутой склеротической сеткой кожи… Только орлиный нос старухи торчал из-под шляпки бодро, как крепость на вершине горы, недоступная старости.
Нил обежал вагон паническим взглядом — Нади не было в нем, а между тем поезд не останавливался. Не могла же она состариться за один-единственный взмах его ресниц. Тут он вдруг все понял…
Подобно зловещему облаку, Надю скрыло от него отражение старой дамы, сидящей в вагоне позади Нила. Нил слегка наклонил голову: увидел знакомые черты, оплавленные старостью, лицо на подкладке лица с двумя профилями… Под теплой кожей Нади, гладкой, как вода, зреют тихие зерна старости, разымая упругую атласную мечту о самой себе. Небрежной линией, летучим следом, стремительным почерком иллюзия набрасывала истину, которая снова оказывалась иллюзорной…
Незаметно меняя позу, Нил монтировал девушку со старухой, настоящий момент с ретроспекцией, дарованной ему оптическим обманом, перед ним проходил целый конвейер образов — видоизменяющихся в зависимости от ракурса старуходевиц. Вагон менял угол движения, и маска слетала с лица, как пыльная птица, и снова спаривалась с лицом, прозябала на нем узором морщин, и Надя не знала, какому отростку своего тела передоверить опасным тромбом циркулирующую по кровеносной системе гибрида душу, драпируясь в отражение старухи, как в плотный занавес…
Наталия Гордеевна, тетя Таля, завуч музыкальной школы, где работает Лариса, преодолевает новое время силой своего презрения. Наталия Гордеевна могла судить о нем по музыке. Музыка, как растревоженный муравейник, становилась все более рыхлой и доступной для проникновения в нее модуляций с навязчивым иностранным акцентом, хромающей гармонией и распоясавшимся диссонансом, все потащилось куда-то вбок, вкривь и вкось, в сторону эха… Черный диск вращал вместе с задумчивым голосом Монтана венгерские и новочеркасские события, скрипела своими раздвоенными, как змеиное жало, перьями литература, один державный гимн по утрам, как голосистый золотой петушок на спице, удерживал в своем горле горошину исторического времени… Все серьезное сделалось добычей легкой музыки. Из полей уносится печаль. Из души уходит прочь тревога…