красивой) женщине под силу такое отшельничество. Смирялась же, однако, ничего, да ведь и утешение было, впрочем, — тот же Борис, участвующий в их общей жизни, несмотря на занятость. Они вместе были, даже когда он отсутствовал (она чувствовала), а теперь его не было или почти не было, холодок сквозил, даже разговаривать почти не разговаривали — не только обо всем вообще, как прежде, но даже и о питомцах, которые были тут же, рядом, живые и здоровые, игривые и ласковые, — как обычно, и это почему-то особенно действовало на Анну.
А это «что-то», вмешавшееся в отношения Бориса и Анны, допустим, было вовсе не что-то, а кто-то — вполне тривиальный расклад (ниже интеллектуального уровня Бориса и душевных достоинств Анны) — другая женщина, из тех, кто ходит длинными стройными ногами возле чужого счастья, а потом раз — и крадет его (вроде случайно), потому что таков уж наш мир, и не мы это придумали. Потому что таково сердце человеческое (женское и мужское), падкое на новизну и всяко прочее, не то что, например, собачье или лошадиное.
Борис оказался такой же, как и все, да и что мы, собственно, от него хотели? — в его каждодневном напряженном существовании должны же быть хоть какие-то радости, ну и вот.
В стороне оставалась Анна, хотя Борис поначалу сильно из-за этого переживал. Он, впрочем, ничего не предпринимал такого, что могло бы Анне причинить еще большую боль, но и оставаться прежним, то есть кривить душой, тоже не мог. Да и не знал он пока сам, как все будет складываться и чего он хочет.
Разброд в мужской (или женской) душе — дело тонкое и не очень веселое, и странно было бы, если бы Анна этого не заметила по дерганости и раздражительности, а то и агрессивности Бориса. Даже истеричности в некотором роде.
Замечали это и питомцы. То Борис сидит на высоком крылечке дома и курит сигарету за сигаретой, то Анна пускает слезу где-нибудь в большой, напиханной всякой электроникой кухне или в других недрах роскошного дома, с книжкой в руках или тоже с сигаретой (хотя Борис просил не курить в доме). То Борис кричит, что ему надоела эта тушенная с фасолью капуста, от которой у него изжога, и можно бы хоть разок сварить ему любимой рисовой каши (не шашлыка же просит). То Анна на два часа занимает обвешанную зеркалами ванную и неведомо что там делает — то ли читает, то ли…
И четвероногие, чувствуя разлад между хозяевами, неприкаянно слоняются по территории — то к одному подойдут, то к другому подлезут, но больше все-таки к Анне — вроде как ближе она к ним, вроде как именно она (вместе с ними) страдающая сторона. Уедет вот хозяин, то есть Борис, и останутся они одни, как сироты, и Анна — как сирота, больно же. И нечем утешиться тоскующей душе — ни за птичкой вспрыгнуть на дерево (упорхнула птичка), ни косточку, прикопанную на всякий пожарный возле забора, погрызть (нет той сладости в косточке), ни даже поиграть в догонялки (нет того азарта)… Разве что порычать друг на дружку, а то и подраться слегка — для разрядки. Только вот слегка тоже не получалось, потому как вдруг вспыхивала дотоле неведомая злобность — и не только у овчара Джуса, но даже и у нежного недоколли Томми (о котах не будем) и полукокера Бадди. Только великану Филе пока удавалось сохранять невозмутимость (плюс вялость), да и позволил бы кто себе порычать на него!
Между тем, заметим, тон задавал, как ни странно, именно тот самый кудлатый заморыш из поселка, которого не так давно привела с собой Анна. Еще не осознавший в полной мере весь семейный расклад и субординацию и вообще отличавшийся явным легкомыслием, он затевал всякие интриги то против соразмерного ему полукокера, то против пользовавшихся благорасположением Фили котов Мурзика и Брони, а то и норовил сунуть не в меру любопытный нос в чужую миску (даже и Фили). Еще он скалил желтые зубы — так, как никто их не скалил из старожилов. Не просто злобно, а обиженно-злобно, с какой-то тайной ехидцей. Он скалил их на почтальона, на соседей, на котов, на полукокера и на недоколли, и непонятно было, что у него на уме.
Но главное, что он себе позволял, — это поднимать верхнюю губу на хозяина, то есть на Бориса, причем делал это как бы исподтишка, слегка отворотив морду в сторону, чтобы слишком явно не бросалось в глаза. Чего в нем точно не было, так это пиетета (разве что только к Анне, ее он действительно боготворил и готов был угодничать бесконечно, забыв про всякое достоинство и общественное мнение).
Странный был, недобрый какой-то пес, даже Анна это чувствовала, но выгнать уже не могла — в конце концов, ничего он дурного не делал, разве что рыскал по всей усадьбе, словно искал что-то (но это, вероятно, по причине непривычки и множества всяких малознакомых запахов).
С Борисом же у них вышла просто-таки несовместимость. Странно, что и тот в присутствии этого пса, которого даже не хотел называть по имени (Грей), чувствовал себя как-то не в своей тарелке, чего у него никогда и ни с кем не бывало. Короче, раздражал пес, а в и без того нервном состоянии Бориса это совсем лишнее. Пес ли в том виноват, состояние ли, нелады ли с Анной, но загородный дом для Бориса потерял свою привлекательность — неуютно ему в нем было, и появлялся он здесь все реже, ссылаясь на занятость или ни на что не ссылаясь, а наведавшись, проводил некоторое время в своем кабинете и потом торопился вновь исчезнуть.
В один из таких краткосрочных приездов Борис с Анной (ее предложение) и всей собачьей командой вышли, несмотря на довольно поздний вечер (смеркалось), в ближний лес — просто прогуляться, как в лучшие времена. Да и погода подходящая — ранняя осень, воздух прозрачен и свеж, листьями палыми волшебно пахнет.
Собаки радостно устремились на простор и лишь время от времени подбегали к хозяевам — удостовериться, что те на месте и никто не потерялся.
Разговор тем не менее не клеился. Борис резко отвечал на самые обычные вопросы Анны, словно она досаждала ему, а когда та стала упрекать его в холодности и недоброжелательности, сказал, что слишком устал и не намерен сейчас выяснять отношения — будет лучше, если они молча послушают шелест листьев.
— Нет, не лучше, — сказала Анна. — Нельзя же делать вид, словно ничего не происходит, это уже невыносимо.
— Чего ты от меня добиваешься? — спросил Борис.
— Я уеду, — сказала Анна. — Уеду отсюда, я не хочу здесь больше оставаться.
— Хорошо, ты уедешь, и что дальше? Куда ты денешь всех этих лопоухих? — поинтересовался Борис.
— Можешь нанять человека, — сказала Анна. — Я не обязана работать прислужницей. Я хочу жить нормальной жизнью.
— Что ты называешь нормальной жизнью? — спросил Борис.
— Да, нормальной, нормальной!.. — повторила Анна и заплакала.
— Ты же знаешь, что никуда не уедешь, ты не бросишь их, — нервно сказал Борис и протянул к Анне руку, чтобы обнять ее и, может, даже утешить (ему вдруг стало жаль ее), но жена резко отпрянула, словно он собирался ударить ее, и плач ее перешел в рыдания.
— Уеду, уеду, — повторяла она сквозь всхлипы.
Борис снова протянул руку, неловко…
И тут (крещендо) в сгустившихся сумерках, подобно электрическому разряду, — длинная тень, ткнулась тупо в Бориса, от неожиданности (или от удара) он оступился, провалился в темноту, в траву, в бездну, а дальше и вовсе невообразимое — хруст веток (или чего?), глухое свирепое рычание и сопение…
Печальный такой, противный здравому смыслу, а также всему доброму и вечному финал.
Теперь их шестеро в автобусике, не считая шофера Володю.
Четверо мужчин и Лида с детьми — пятилетней Светочкой и семилетним Юрой. Светочка — тихая и задумчивая, Юра вихраст и серьезен, оба смотрят в окно, за которым горы, горы, горы… Между горами — просинь, постепенно густеющая. На вопросы Юра отвечает смущенно, а иногда просто кивает головой, отчего каштановый завиток на макушке потом долго подрагивает.
Лида часто наклоняется (особенно после очередного ухаба) к Светочке: «Как ты?», но малышка держится достойно: «Ничего…» — и поправляет то и дело сбивающуюся набок сиреневую косынку.
На каждом перевале они делают остановку. Снова звучат тосты, и голос Исидора Санеева, как обычно,