мировое пространство, человек в нем мал и немощен, и где-то совсем неподалеку, за снежными вершинами и утесами великих Гималаев, где-то там (где?) она, страна святых и отшельников, краеугольный камень мира — Шамбала.
Мужчины закуривают.
— Эх, Лида-Лида, и что ты с нами делаешь? — хрипло произносит Санеев и гладит ее, как ребенка, по голове. — Глупая ты баба, непутевая, ты уж на меня не обижайся, я ведь любя, сама понимаешь.
— Конечно, конечно, — отстраняясь, быстро говорит Лида.
— Что, Юра, непутевая у тебя мамка, да? — преследуя какую-то свою тайную глубокую мысль, обращается теперь Исидор к клюющему носом мальчугану и, не дождавшись ответа, повторяет: — Непутевая, да…
— Может, вы не будете курить? — тихо произносит Лида. — Все-таки дети в автобусе.
— Ну, это никак невозможно, — возражает Исидор. — Как это не покурить? А я вот вам сейчас стихи почитаю? Хотите?
Пристально глядя на Лиду, он тихо и размеренно начинает, тихо и размеренно, словно гипнотизируя ритмом, но постепенно увлекается, голос его поднимается все выше, становится все громче, и тесно уже Исидору в автобусике — то привстанет, опираясь коленом о сиденье, то выбросит вперед сильные руки с растопыренными пальцами, то вдруг почти упадет на Лиду или схватит ее за плечо и потянет к себе, горячась и, кажется, впадая в сомнамбулическое состояние.
Испуганно жмется в угол Лида, закрывает собой задремавшую Светочку, а Исидор, как горный орел, крылит над ней, готовый вот-вот стремглав пасть на свою жертву и унести в царственных когтях к себе на горную вершину.
В какое-то мгновение стихи, видимо, иссякают, и Исидор, низко склоняясь к женщине крупной головой, говорит:
— Нет, ты посмотри, Лида, какая рука, — он сжимает и разжимает толстые узловатые пальцы, — эта рука способна подковы гнуть, а ведь она — нежная, если бы ты знала, какая она нежная! Но она может быть и твердой, — неожиданно суровеет Санеев, откликаясь, похоже, каким-то тайным своим мыслям. — Она может быть железной, чувствуешь? — Пальцы Санеева сжимают узкое запястье. — Чувствуешь?
Тяжелая рука обвивает ее стан.
— Чувствуешь?
Лицо Лиды тонет в полумраке, и не совсем понятно, чувствует она (и что?) или не чувствует.
Но Исидор, кажется, и не ждет ответа. Одна рука его по-прежнему обнимает Лиду, другая ловко перехватывает у Пажитова протянутый стакан с водкой.
Юру и Светочку мутит. Мальчик прижимает взмокший от неожиданного жара лоб к прохладному стеклу, в сощуренных глазах бледные вспышки. Светочка пьет из пластмассовой бутылочки ледяную родниковую воду, зубы ее постукивают о край, вода проливается.
— О Господи! — тяжело вздыхает Лида. — Скорей бы уж!
Мужчины, загасив сигареты, смущенно затихают. Исидор, нахохлившись, мрачно смотрит вперед, голова задремавшего Пажитова время от времени падает то на грудь, то на плечо Гурьева.
— Сейчас уже будет Токмаково, — успокаивает шофер, — чуть-чуть осталось…
И действительно, не проходит и пяти минут, как на повороте из мрака выныривают редкие огоньки деревни, куда так стремилась она. Она с детьми выгружается, шофер помогает ей с рюкзаком.
— Спасибо, что подвезли, — бормочет в молчащую полутьму автобусика.
Как водится, в последний миг из-за облаков выглядывает серебристый рог луны с розоватым, каким- то нездешним отсветом-тенью, выхватывает из мглы смутно проступающие очертания гор.
А там, дальше, в глубине, в вышине, в неведомых пространствах, где-то там — она, кристалл невиданной чистоты и красоты, — царственная страна.
Шамбала…
Странный это обычай — звонить и «выражать», то бишь говорить всякие слова, которые все равно кажутся формальными, даже если и с искренним чувством. Если человека нет — что слова? «Примите наши соболезнования», «Мы с вами», что-то еще в том же роде, неловкое…
И зачем? Человека-то все равно не вернуть, да и случившееся настолько бездонно, что, произнося их, как бы заведомо впадаешь в лицемерие. Еще и безотчетное чувство вины — вроде как заглянул куда бы не надо.
Смерть близкого — такое же глубоко интимное дело, как и любовь, соваться туда, если вдуматься, бестактно, даже, казалось бы, из лучших побуждений.
«Примите…»
А на самом деле, может, и не надо этого — пусть бы человек сам все избыл от начала до конца, а то слишком легко получается: от смерти — к жизни, нет и нет, и ладно, главное, ты жив (и мы, и все, кто «разделяет»).
Может, и пусть — чтобы человек побыл в одиночестве: итоги подвести, расставить все точки, осознать и проникнуться. А лезть с сочувствием — не ложное ли человеколюбие? Не столько сочувствие даже, сколько соглядатайство. Чуть-чуть, краешком глаза — в ту черную дыру, ну да, ту самую. Просто — в дыру.
Тем не менее звонишь и говоришь. Верней, бормочешь в трубку что-то невразумительное. Мычишь.
Принято так.
Б. не подходил к телефону. Кто-то там, на другом конце провода, голос женский (высокий) или мужской (низкий, прокуренно басовитый), отвечал: нет его сейчас, через час звоните (или два), но его не было ни через час, ни через два, ни через четыре. И тот же, а может, и другой (тоже высокий, помягче, словно со сна) женский или мужской (похожий на голос самого Б., но явно не его) отвечал: был, но сейчас нет, скоро будет… А как же, ему передали. Обязательно.
Ему передавали, а он все равно не объявлялся. Ему руку протягивали, чтобы не смыло — в тот бездонный колодец, в ту бездну, возле которой он (так сложилось) оказывался чаще, чем кто-либо из нас, его друзей и знакомых, а он не то чтобы эту руку отталкивал — он ее игнорировал. Такое впечатление, что скрывался, как прячется подраненный зверь, чтобы в тайном укроме зализать-залечить рану. Но ведь, кто знает, может, в таком состоянии человек, что и отзвонить трудно. Да и к чему? Что тут вообще скажешь?
Вроде бы и ладно: не совсем он один, в конце концов: кто-то есть рядом (те самые голоса)…
И все равно не по себе. Априори же не понять, что человек испытывает в такие минуты. Иной напрочь теряет волю к жизни: не то что отзвонить или как-то дать о себе знать — дара речи лишается. Просто смотрит безучастно, и все. Вроде как ничего не изменилось, а все равно — другой. Необъятная скорбная пустота в зрачках. Другой же, наоборот, такую бурную деятельность (хлопот достаточно — похороны, поминки и проч.) развивает, что забывает обо всем постороннем, даже о том, в связи с чем хлопочет (инстинкт самосохранения). А чуть закончится (или через некоторое время), опять же ступор — пока дойдет по-настоящему, пробьется сквозь защитную заслонку…
Так вот о Б.
Не везло ему катастрофически — такая полоса нашла: то отец, потом сестра, потом тетка, еще кто-то, тоже из близких… Докатывалось эхом: опять… И не дозвониться: то нет его (женский или мужской голос — ага, не один, все-таки кто-то рядом), то занято, то никто не подходит… Так и проезжали: он никого не звал — сам как-то перемогался, да и вообще пропадал надолго, объявляясь через много месяцев, а то и больше.
Теперь вот докатилось, что жена. Правда, бывшая. Но он вроде как продолжал ее любить, хотя сам же с ней расстался не так давно. Расстался и расстался, время такое ухабистое, многие связи рушатся. И снова вакуум — нет его, не подходит, не нужно ему сочувствие. Даже как бы протест: не лезьте!.. И без вас тошно, сил нет, а тут еще вы со своими словами (мычанием).
Может, так его укатало, что и впрямь не нужно ничего и никого — как у некоторых тяжелобольных: оставили бы в покое. Не дергали. Не приставали со своими советами, лечением и лекарствами, все равно не помогают.