«умное художество», преображающее человеческое естество.
Размышляя над творчеством в искусстве, О. Николаева убедительно пишет о губительности для искусства иллюстративности, о диалектике творческого порыва и христианского смирения. Но далеко не все в этих главах удалось автору. Без ответа остался вопрос, поставленный на стр. 240: «Может ли быть творцом человек, сознательно отвергающий Христа и Его свободу?» Наивны рассуждения о форме и содержании произведения. В главе «Логос творчества» автор пытается дать единое объяснение столь разнопорядковым моментам творческого процесса, как вариативность сюжета романа, диктат языка в понимании Бродского, молитва Гайдна о вдохновении. В стихотворение Ахматовой «Муза» О. Николаева вчитывает то, чего там никогда не было: и истончение плоти, и стояние на грани жизни и небытия, и инстинкты блудного сына, и смирение. Жаль, что та мера тщательности, к которой читатель привык на предыдущих страницах, здесь не удержана.
Прояснив понятия свободы и творчества на метафизической глубине, О. Николаева рассматривает их употребление и значение в современной культуре. Начинает она с априорных установок сознания большой части интеллигенции, которые «сами, будучи раз и навсегда приняты на веру, притязают на статус высшей проверочной инстанции». Убедительно показано, как из чтения трудов В. Соловьева, Н. Бердяева, В. Розанова и других философов русского религиозного Ренессанса вырастали в современном интеллигентском сознании аксиомы: «творчество есть самовыражение»; «творчество есть альтернатива спасения»; «творчество несовместимо с какими-либо догматами и канонами»; «творчество есть богоборчество»; «творчество несовместимо со смирением»; «творческая личность жертвенна»; «творец есть Творец»; «порок живописен, а добродетель так тускла». При этом в усвоении интеллигенцией русской философии видна последовательная избирательность: «В основе принципа либеральной цензуры такого рода лежит неприятие всего, что так или иначе напоминает ей о Православной Церкви».
О. Николаева остроумно подмечает проекции явлений из психологической и политической жизни в сферу сакральную («репрессивность» церковного устава, «тоталитаризм» «атавистического» церковного обряда, «твердолобая косность» догматического мышления, наличие «посредников» в общении с Богом и т. п.). Эти стереотипы с помощью СМИ утверждаются в массовом сознании, закрывая его для христианского миропонимания и открывая постмодернистскому.
О. Николаева говорит о том, о чем говорят и все современные теоретики и практики постмодернизма: постмодернизм — не столько общекультурное течение или направление искусства, сколько новый тип мироощущения, «духовное состояние» (У. Эко). Согласна она и с тем, что эпоха, в которую мы живем, может быть названа постмодернистской. Но, в отличие от апологетов постмодернизма как «транскультурного и мультирелигиозного феномена»[54] или от тех, кто принимает «состояние постмодерна» как неизбежное, безальтернативное глобальное состояние цивилизации, О. Николаева с христианских позиций стремится проанализировать причины и механизмы постмодернизации всей страны. В своей попытке различения духов она не одинока. Вспомним хотя бы сопротивление «потоку века» А. И. Солженицына. Многое из того, о чем говорит автор книги, читатель уже знает, но его захватывает ход аргументации, бесстрашная последовательность, отмечающая сущностное сходство изысканно-интеллектуального литературного текста и вульгарного шоу, надоедливой телерекламы.
Постмодернистское освобождение от «угрозы метафизики» прослеживается во всех сферах культуры — от утверждения свободы человеческого «я» как, по слову автора, «радикального манипулирования осколками бытия» до увлечения языческими верованиями; от «конца стиля» (Б. Парамонов) до деспотизма политкорректности; от отрицания «репрессирующей нормы» до манифестации духовных, душевных и телесных извращений как нормы. Но как бы ни старался постмодернизм, представляющий себя как «кожу времени»[55], уйти от «вертикали», от метафизических вопросов, они перед ним стоят. О. Николаева дает понять, что бесконечно дробящаяся реальность постмодернизма, упоение виртуальной реальностью, уход в психоделическую реальность связаны с неосознанным чувством богооставленности, со страхом смерти.
А. Генис в «Вавилонской башне» замечает: «Разочарованный в социальных проектах, запуганный бешеным ходом прогресса, современный человек предпочитает менять не мир, а свое восприятие мира»[56]. Смена освещения, ракурсов, мелькание точек зрения, «зэппинг» как порхание с канала на канал в видеополе[57] меняют мир для человека постмодерна.
О. Николаева справедливо видит в эффекте «иных условий освещения» не только новую форму дизайна или вариативность художественной игры, но и опасность измененных состояний, которую несут секты, шаманская практика, опасность разрушения исторической, культурной памяти, когда любой объект сознательно деформируется сменой освещения. («В мире нет ничего настолько священного и настолько значительного, чтобы его нельзя было „переиграть“ в профанное и пародийное».) Сменой ракурса на телеэкране смерть становится самой пикантной частью «интересного», перестает быть таинством.
В мифотворчестве современной культуры Николаева выделяет идею о человеке прежде всего как о потребителе. От убийственного анализа рекламы, формирующей человека эпохи New Age, автор идет к анализу потребительства в сфере человеческих отношений, усматривает всю ту же жажду обладания во всеядности постмодернистского текста и фиксирует один из главных способов сделать мир комфортным для среднего человека-потребителя: «Все духовные вершины должны быть понижены, все пропасти выровнены, все сакральное — профанировано, все чудесное — банализировано, все существенное — спародировано».
О. Николаева, хорошо знакомая с современным постмодернистским искусством, выбирает для переоценки произведения кино и литературы, ставшие культовыми или вызвавшие наиболее острые споры, — будь то фильм М. Скорцезе или инсталляции и перформансы некоторых наших художников. В особенности же — фильмы и романы, интерпретирующие евангельские сюжеты. «Стремление к авторской оригинальности оборачивается под постмодернистским пером единообразным и навязчивым приемом толкования евангельских текстов исключительно в обратном смысле: белое… темнеет, а черное делается белесым»[58]. Все это и называется «новым прочтением», «самовыражением», «смелым художественным решением».
Теоретики современного искусства ради его истолкования нередко обращаются к феномену юродства, находя здесь сходство игровых, зрелищных компонентов. О. Николаева показывает диаметральную противоположность юродства Христа ради и постмодернистских перформансов: «Юродивые принимали на себя подвиг быть безумными в мире сем по великому смирению… То ничтожество, в которое они облекаются Христа ради, призвано упразднить в них всякую самость, дабы явилась через него слава Божия». В основе перформансов — тщеславие, желание быть замеченными, тяга к самоутверждению. В книге немало примеров того, как пытается современное искусство копировать, компилировать, пародировать то, что принадлежит христианству.
Современное отечественное искусство О. Николаева видит как результат общественного и культурного развития нескольких десятилетий. Ее не заподозришь в симпатиях к советскому режиму и эстетике соцреализма, но автоматически положительно воспринимать всю альтернативную культуру она тоже не склонна.
Можно было бы, наверное, избежать схематизации, иногда встречающейся в книге: это и упрощенная характеристика русского авангарда, и карикатура на оттепель (стр. 275), и уж очень адаптированное представление о мифо-ритуальной структуре новой культуры (стр. 345–348). Как бы ни относился автор книги к литературоведам советского периода, но инициалы их следует писать точно (В. Кирпотин, а не Б. Кирпотин — стр. 272). Слишком уж часто встречается в примечаниях «цит. по:». Почему бы не обратиться к источнику, особенно когда речь идет о вполне доступном? Все это недостатки частные и легко исправимые.
Более серьезный упрек в критике был сделан О. Николаевой за сбивчивое употребление понятия «православная культура». И это в самом деле так. Православная культура понимается то как идеал, то как прерванная традиция, то как церковная культура, то как одно из направлений современного художественного творчества. Автор книги фактически только ставит вопрос о возможностях развития православной культуры в наши дни. Тем не менее сама книга — достойный вклад в развитие этой культуры.