Когда за лучшее берут далекое будущее, то историю строят из фактов, которые можно интерпретировать в качестве цепи примет-предвестников искомого будущего. Остальные данные при этом либо игнорируются, либо списываются на реликты прошлого (варварства, дикости, стадиально низшей цивилизации), либо описываются в терминах движущих противоречий, как это излагалось в «Коммунистическом манифесте». Просветительско-утопической схеме подчинялась советская пресса, только движущие противоречия чем дальше, тем больше заменялись безобидными «отдельными недостатками». Таким образом, в советских СМИ имелась промежуточная картина истории — между той, которая задает идеал далекого будущего, и той, которая признает идеал почти осуществленным, лишь довершаемым ближайшим будущим.
Когда за идеал принимается ближайшее будущее, которое вот-вот наступит (как это делалось в то советское время, когда коммунизм обещали через двадцать лет; сегодня оптимистическим предвосхищением близкого будущего отличается глобалистский неолиберализм), то на самом деле речь идет о реалиях настоящего и недавнего прошлого, которые требуется сохранить и укрепить. История выглядит как прогресс, утыкающийся в настоящее, а будущее требуется только ради «дальнейшего совершенствования», если пользоваться памятным выражением советских партийных вождей. Под совершенствованием понимается, во-первых, преодоление «отдельных недостатков» (в их роли выступают, например, коррупция и терроризм), а во-вторых, распространение идеального стандарта общества и экономики на все цивилизационные территории.
Разумеется, конкретный журналист, газета, телеканал могут вовсе и не думать о прогрессе или регрессе, а попросту отрабатывать определенные инвестиции. Но историческое сознание задает словарь для продвижения групповых интересов в общественное мнение. Идеологические традиции тем самым экономически и политически приватизируются. Таким образом, идеи прогресса, возникшие в эпоху Просвещения, стали собственностью нынешних мировых монополий, управляющих глобальным рынком.
Теперь уже не отделишь схемы исторического сознания от текущей геополитики. Получается, что она — через журналистику — не просто ими пользуется, но постоянно вдыхает в них новую историческую жизнь — чувствительно, а подчас даже болезненно их актуализирует. И журналистике хорошо: благодаря упаковке в высокие идеологические схемы ее деловые интересы обретают мировоззренческую высоту.
«Все у нас получится»/«ничего у нас не получается». Уточним: утопия ближайшего будущего не предполагает радикальной критики «своей» современности («чужую», «еще не достигшую» закрепляемых стандартов, критиковать можно и нужно). Между тем в наших либеральных масс-медиа наблюдается постоянная критика нашей же современности (да и истории). Не потому ли, что в подсознании нашей четвертой власти Россия предстает в функции «враждебного окружения»? Ну да, за свободу слова как бы все время приходится воевать с прочими тремя властями (а воюют ведь с врагом). Даже теракт на Дубровке стал поводом к ламентациям и саркастическим комментариям об ограничениях свободы слова — и это несмотря на вполне убийственную свободу показа передвижений спецподразделения накануне штурма…
Сосредоточенные на 6-й и 4-й кнопках, а также на дилетантском информационном вещании подмосковного 3-го канала архивные подрывники, которые все пускают под откос поезда, хотя война давно закончилась, любят проехаться по политике ОРТ и РТР: дескать, и раболепствуют перед властью, и в эфир не допускают оппозиционных политиков, и цензуре подчиняются. На самом деле новости всюду одинаковы (см. выше), только расставлены по-разному, да легкие комментаторские акценты несколько меняют оптику. А раз факты приводятся всюду одни и те же, значит, телекартинка мира идентична. Все выбирают что похуже, все кормятся хаосом. Но одни при этом все-таки предпочитают позиционировать себя в ситуации «среди своих», тогда как другие — «среди чужих».
Свое/чужое — оператор приспособления исторического сознания к конъюнктуре, которая равно важна и для тех, и для других. Конъюнктура разная — она зависит от того, кто платит или помогает коммерчески существовать своим влиянием: государство или частные политические агенты, которые могут находиться и за рубежом. Внеконъюнктурна только позиция национально ангажированного здравого смысла, не случайно редкая в наших новостных и аналитических программах. Ее в официальный вагон почему-то не пускают, и она едет на подножке, как «Однако» после программы «Время». В оппозиционный же транспорт ее не пускают тем более, поскольку там отождествляют естественный скепсис по поводу импортного бесплатного сыра (и продающих его отечественных идеологических лоточников) с патриотически-апокалиптическим способом национальной самоидентификации.
«Среди своих» — значит, интонационный сигнал «Все у нас получится!» при любых, в том числе и печальных, новостях. «Среди чужих» — интонационный сигнал «Ничего у нас не получается», в том числе и при вполне добрых известиях. Есть и медиатор этой оппозиции — интонация «среди своих, но во враждебном окружении». Имеется в виду угрожающе обидчивая самоидентификация за родину=против власти, которая окрашивает тон программ «Русский дом» на подмосковном 3-м канале и «Момент истины» на ТВЦ.
Формула аналитики «Русского дома» такова: «Все бы у нас получилось, если бы не бесовская власть и дьявольские козни заграницы». То есть «мы» — это все, кто благочестивым образом далек от власти. А власть — это уже «не мы», и ее порочной чужеродностью объясняются все трудности и беды российского развития.
Логически сходное разделение действует в «Моменте истины», только акцент на конфессиональной чуждости заменен акцентом на коррупции. Подразделяются же на «своих» и «чужих» уже не народ и власть, а тоньше: одни чиновники (которые вместе с народом) против других чиновников (которые воруют) — страшно удобная вещь для борьбы элит и отдельных их представителей. Ввиду того, что о коррупции говорят во всех программах, так или иначе соприкасающихся с новостями, «Момент истины» можно было бы и не ставить в один ряд с «Русским домом». Но стенающие интонации ведущего! Но его трагико-риторические вопросы типа «как же могло случиться?»! А пафосный драматизм музыкального оформления (причем музыка включается в паузах между говорящими головами громкостным уровнем выше, чем речи этих голов)! Усиленно давить на мозоль: только такая сверхзадача может объяснить эти стилистические константы.
Но вернемся от медиатора к полюсам «своего» — «чужого».
Похоже, «своему» трудно найти тон. Подчеркнутый патриотизм для лидеров общественного сознания (каковыми должны по определению быть наследник советского Центрального телевидения и нынешний государственный телеканал) вроде как недопустим. Общественность ведь если и не состоит, то должна, как говорят нам люди из Правительства и Думы, состоять из среднего класса, а этому гипотетически преобладающему классу по всем резонам должны быть неприятны сочетания сталинизма и православия в духе газеты «Завтра» и иже с ней. Другого же патриотизма журналистская среда в массе своей не может вообразить.
Вместе с тем идентификация со «своим» народом названным телеканалам необходима, без нее и Первый — не первый, и телеканал «Россия» — не Россия. Притом еще нужно быть «цивилизованными» и «независимыми», следовательно, показывать то, что показывают каналы неофициальные, негосударственные, а показывают они то пожары, то наводнения, то бегство солдат из военной части, то падения армейских вертолетов. Отсюда, например, летний рекорд ОРТ: 20 минут подряд в тридцатиминутной программе «Время» — о катастрофе башкирского самолета в небе над Германией.
Общим знаменателем (вернее, аннигилятором) требований «цивилизованности» и «патриотизма» становится невозмутимая корректность-нейтральность тона, комментария и облика дикторов. Чтобы никого не задеть, надо быть никаким. Отсюда принципиальная неяркость, смазанность личных черт в облике и речи ведущих новостей. Если же экранная функция исполняется с нерастворимым осадком индивидуальности, как Е. Андреевой на Первом канале и Е. Ревенко на Втором, то осадок этот, в свою очередь, предельно корректен. И та и другой заставляют вспомнить о школе 50 — 70-х. Е. Андреева подчеркнуто скромна, даже прическа у нее традиционно (как у учительницы в 50-х годах) школьная, без крутых парикмахерских наворотов — гладкие волосы с пробором, убранные на затылок. А мимически подчеркнутая (легкие перемены ракурса, поднятые брови) артикуляция текста заставляет вспомнить об ученически старательной декламации. Впрочем, и о своенравии, и об уверенности в себе, характерных для первой ученицы. Что же до Е. Ревенко, то его миниатюрность в сочетании с невинно-честным взглядом и