перу: то он, по выражению биографа, «кинулся принижать потенциального соперника» Борхеса, то при жизни Пастернака не ругал печатно «Доктора Живаго», хотя «руки буквально чесались», а после его смерти «стал открыто повторять свою версию, рожденную фантазией, которая распалилась от ненависти», поскольку Набокова «обошли» Нобелевской премией. А если, мол, Набоков и писал сочувственно о Солженицыне-человеке, при этом невысоко оценивая литературное качество его произведений, то это только потому, что в тот год не Солженицыну дали Нобелевскую премию. «Много раз повторявшиеся Набоковым слова о том, что в литературе для него важен только художественный счет, — слова, и не больше. С сальеризма и надо начинать, вникая в мотивацию Набокова, когда он обрушивается на роман Пастернака. <…> Так вымещал Набоков ничтожные свои обиды, когда уже не было на земле поэта…» Не знаю, мне, например, тоже не нравится роман «Доктор Живаго», хотя я не писатель и на Нобелевскую премию не претендую. Кстати, сальеризм в понимании Ходасевича есть «удивление Сальери перед Моцартом», прилюдные любовь и восхищение, скрывающие зависть, а вовсе не публичное поношение и принижение соперника. Впрочем, даже не вдаваясь в подробности того, что Набоков писал или не писал о Борхесе, Пастернаке или Солженицыне, стоило бы оставить за ним право на свою оценку работы коллег по литературному делу.
В биографии Зверева очень большое место уделено взглядам Набокова на нелюбимого им Достоевского, как будто нелюбовь к Достоевскому может считаться изъяном. Набокова, которому надрыв, обнажение подноготной, выяснение отношений и истерика, столь часто эксплуатируемые Достоевским, представлялись дурным тоном и бесстыдством. Понятно, почему он не чувствовал с Достоевским литературного родства, что совершенно не отменяет усвоения и использования им опыта этого писателя с известной долей отстраненности — например, для изображения болезненного искажения сознания Смурова, Германа или Гумберта Гумберта.
В неопубликованных заметках для неудачной биографии Эндрю Филда Набоков вспоминает, как во время школьной экскурсии в Финляндию учитель естествознания, возглавлявший группу, был раздражен сачком Набокова и его интересом к лепидоптерологии: «Все было бы ничего, если бы я был группой ребят, собирающих бабочек. Один же подросток, одержимый коллекционированием бабочек, — нет, это ненормально». То же можно сказать и о системе литературных взглядов Набокова, которая, вообще говоря, могла бы объединить группу литераторов и стать платформой литературного течения, если бы, конечно, эта система в корне не отрицала групповую идею. Вероятно, в этом случае филологи отнеслись бы к ней с ббольшим почтением и не считали ее образчиком нетерпимости и субъективной категоричности.
Ряд литературных открытий и принципов Набокова стал достоянием русской литературы, и их игнорирование выглядит наивным и старомодным. Зверев требует от писателя «идей», «нравственного отношения к предмету» и «страниц, написанных кровью сердца». Вспоминается тут совет Чехова писательнице Авиловой: «надо быть равнодушным, когда пишешь жалостные рассказы», «старайтесь быть холоднее», «да, будьте холодны». В стихах ли, в прозе для Зверева важен предмет повествования. Он пересказывает стихи, вероятно думая, что выйдет не хуже: «Явившийся в „черный день моей родной земли“, истинный поэт молится „величию и нежности природы“, осознавая, как предан он „глубокому глаголу“…», и т. д. и т. п. Стихи уже хороши тем, что написаны о родине, а в статье, посвященной десятилетию Октябрьского переворота, главное то, что «никогда прежде голос Набокова не звенел такой медью», ведь «он писал о наболевшем, о выстраданном — как ни чужды были такие слова его уже в те ранние годы скептичной, иронизирующей прозе». Так что «репутация Сирина как писателя даровитого, только дорожащего лишь внешними эффектами, отделкой, щегольством композиции и равнодушного к треволнениям времени, как и к мукам души (не надо „мук души“! — как говорил чеховский персонаж: „Вам нужно, чтобы кто-нибудь пилил мне тупой пилой палец, а я орал во все горло“? — С. Ч.), не была полностью надуманной, но и полностью справедливой», по мнению биографа, пока Набоков писал по-русски. Круг замкнулся, мы опять подошли к основной концепции книги Зверева.
Говоря о последнем романе Набокова «Посмотри на арлекинов», Алексей Зверев собирает цитаты лишь из отрицательных рецензий, такие, как «Скверно написанная книга» или «Набоков — посредственность, раздувшаяся от самомнения».
Лучшее из того, что было написано в жанре биографии, — например, Бозвелл о докторе Джонсоне, Эллманн о Джойсе или Энтони Бёрджес о Шекспире, — было основано на уважении к автору. В рамках же русской литературной традиции принято испытывать, я бы сказала, более горячие чувства. Вспомним обширную биографическую литературу о Толстом или Пушкине. Понимание и сочувствие — вот «звон путеводной ноты» всякой стбоящей биографии.
Показательно, что Зинаида Шаховская, из-за личной ссоры с Набоковым относившаяся к нему под конец жизни крайне недоброжелательно, представляется Звереву идеальной мемуаристкой: «Если она думала, что ее мемуары, где набросан живой образ, переменят безудержно апологетический тон, который и поныне преобладает в литературе о Набокове, остается улыбнуться ее простодушию. Но сама эта мемуарная книжка как раз и ценна… абсолютной непредвзятостью суждений». Не буду спорить о достоинствах и недостатках Шаховской-набоковеда (я не принадлежу к числу ее поклонниц), лучше приведу образчик ее «непредвзятых суждений», цитируемых Зверевым: «Он смотрел на встречных и на встреченное со смакованьем гурмана перед вкусным блюдом и питался не самим собою, но окружающим». Как в кривом зеркале, здесь отражается одно из главных достоинств писателя, о котором можно сказать строкой Фета: «Не я, мой друг, а Божий мир богат», — писателя, обладавшего необыкновенной восприимчивостью к окружающему миру, которая преображала все его существо «в одно огромное око, вращавшееся в глазнице мира». Или вот другой пример: «Чего-то мне в его произведениях не хватало, где-то был провал: обозначившаяся почти сразу виртуозность и все нарастающая надменность по отношению к читателю, но главное — его намечающаяся бездуховность».
Со временем все становится на свои места, и сейчас никому не придет в голову называть, скажем, воспоминания Кс. А. Полевого или А. П. Араповой о Пушкине непредвзятыми, и уже в предисловии к двухтомнику воспоминаний о Пушкине можно прочесть о том, что мемуары врага Пушкина, М. А. Корфа, являются клеветой. Разумеется, человек может быть охарактеризован не только достоверными событиями своей жизни, но и легендами, слухами и даже сплетнями, к которым он подает повод. Но тогда именно под этим углом зрения и нужно рассматривать подобные источники. После смерти Набокова прошло всего двадцать пять лет, и материалы для его биографии не столь упорядочены.
Ходасевич, который пишет о том, что иконописные, хрестоматийные изображения вредны для истории, заканчивает свою мысль так: «Надо учиться чтить и любить замечательного человека со всеми его слабостями и порой даже за самые эти слабости». Можно любить Набокова и за резкую категоричность суждений, субъективность, подчеркнутый индивидуализм, насмешничество, несклонность к прощению, непоколебимую уверенность в себе и даже за то, что «он святынь не признает»… Без всех этих качеств не было бы Набокова — смелого художника и открывателя новых горизонтов в литературе. А отсутствие понимания и сочувствия лишает смысла работу любого биографа.
Повесть о том, как Алексей Матвеевич поссорился с Владимиром Владимировичем
Как известно, писатели не любят биографов и биографических сочинений.
Владимир Набоков не был исключением, даром, что ли, он излил столько желчи по поводу biographie romancee и в «Истинной жизни Себастьяна Найта» вывел отталкивающий образ биографа — торопливого халтурщика мистера Гудмена.
«Я не выношу копания в драгоценных биографиях великих писателей, не выношу, когда люди подсматривают в замочную скважину их жизни, не выношу вульгарного „интереса к человеку“, не выношу шуршания юбок и хихиканья в коридорах времени, и ни один биограф даже краем глаза не посмеет заглянуть в мою личную жизнь»[17], — самоуверенно вещал с кафедры еще мало кому известный в Америке профессор Набокофф. «Романист — не публичная фигура, не экзотический князек, не международный любимец… Я вполне понимаю людей, стремящихся изучать мои книги, но мне неприятны те, кто норовит изучать меня»[18], — много