родимой, / Что запалили на Руси мы…»).
Отсюда следует, что не только наш предварительный взгляд на поэзию Александра Тимофеевского, но и его собственные самооценки лучше перепроверить. А потому попробуем один раз подробно разобраться в природе его травестирования.
«Пророк» — так по-пушкински названо одно из центральных стихотворений книги. Это придает и нам отваги сопоставить два текста: «канонический» и «апокриф».
вот экспозиция, напетая неотличимым от «канона» четырехстопным ямбом с очевидным и рискованным пародированием того, кто влачился в пустыне, томимый духовной жаждою. Согласитесь, что духовная жажда, выродившаяся в запой, — сильно «снижающая ирония», дерзкий вызов этическому, а здесь и эстетическому чувству. При этом форма сохранена, ситуация повторена, однако библейская пустыня обернулась водосточной канавкой в центре Москвы. Все элементы травестии налицо: «прототип» мгновенно узнаваем, а все, что можно, «переодето».
видимо, аналог «канонического» серафима с той разницей, что возникшее существо пока точно не названо.
примерно так же, как и серафим, с воспроизведением архаичной лексики: там персты и зеницы, тут — крылья огненны. Но дальше пути «канона» и «апокрифа» резко расходятся. Если серафим открывает поэту внутреннее зрение, позволяет ему внять всему, наделяет мудростью, то дух «апокрифа» начинает мучить свою жертву.
терзать видeниями, достойными Дантовой преисподней:
Именно здесь дух обретает небесный чин — становится ангелом.
Вот каким прозрением, постижением какого родства одаряет свою жертву карающий Божий воин!
В «каноне»: «Восстань, пророк…»; в «апокрифе»: «Воспари! Ты — их певец…» Не пророк, но певец. И — чей? Траченных молью мелких душ. Певец моли вместо пророка… Вот в чем дело. То есть никакого провозвестника «на Трубной» нет, как нет и благословения на пророчество. Вместо всего этого бичующий воин выкрикнул свое:
Начав, по всей видимости, с фарсового перепева, автор выходит на совершенно иное. Разница между пушкинским пророком и певцом «апокрифа» такая же катастрофическая, как между исцеляющим серафимом и карающим духом. Не являет ли себя в этом горько пережитая творцом «апокрифа» глубина падения человеческой души, познанная им, а теперь познаваемая нами именно в сравнении «духа» с серафимом, а певца отверженных душ с пророком? Не находим ли мы, наконец, что Тимофеевскому удалось создать новый тип травестии, когда место комической имитации занимает имитация трагическая? При том, что сам певец едва ли трагичен в классическом понимании. Он страдает — это верно, однако до очищения