заверениями в любви сказал ему, что дело решено, ему велено передать, что это согласовано <…>. Тр<ифонычу> предлагают уйти по доброй воле и дают ему отступного — 500 руб<лей> ежемесячно в секр<етариате> — без обязанности регулярно посещать это заведение. „Если же вы откажетесь — будет шум и большие неприятности“. „Дем<ичев> (секретарь ЦК КПСС. — П. К.), насколько я его знаю, не берет на себя единоличн<ых> решений, значит, видимо, это согласовано и выше“. В<оронков> то и дело переходил на доверит<ельный> тон и жаловался, и лебезил: в С<оюзе> п<исателей> — развал, Федин — руина, Марков устранился от дел, писателей в секретариате нет. „Нов<ый> мир“ — прекрасны<й>журнал, даже в „аппарате“ сознают, что это единств<енный> наш журнал, имеющий мировое признание и дающий авторитет сов<етской> культуре. Но так сложилось. В отделе „машину крутит Мел<ентье>в“ (зам. зав. Отделом культуры ЦК КПСС. — П. К.) и т. д. Пока я сказал так: 500 руб<лей> меня не могут прельстить, мне нужно дня два на обдумыв<ание> этого предлож<ения>.
Потом Тр<ифоныч> налил Вор<онкову> водки, тот не отказался, они хватанули по стаканчику, и Тр<ифоныч> стал читать ему свой „Триптих“ („По праву памяти“. — П. К.). Вор<онков> прослезился, сказал, что это надо печатать, что он сам то ли сын попа, то ли что-то в этом роде, и просил взять стихи с собой. У Тр<ифоныча> хватило благоразумия не отдать ему их сразу, но он пообещал прислать на др<угой> день. Я стал его упрекать в простодушии, а он сказал: „Так одного возницу саперы предупреждали, не иди дальше, шоссе минировано. А он: ‘Хуй с ём’, — пошел и взлетел на воздух“».
«Наступает такой момент: никто никого не боится и все боятся всех».
«<5.VII.1969> <…> Тр<ифоныч> еще пытался предложить Вор<онкову> обсуждение в союзе. „Не знаю, А<лександр> Т< рифонович>, — задумчиво сказал лукавый царедворец. — Ну кто сейчас из секретарей? Кожевников, Сартаков, я, Марков. Надо ли обсуждать в таком составе?“ И игра была сыграна.
Пошли мы к Сацу и выпили по косушке».
«C 29.IX по 25.X — в Ялте. <…> Море было холодное, ветры, шторм. Купался не больше 10 раз. Не повезло на этот год с отпуском.
На пляже в Ливадии, пузом вниз на лежаке, муж читал жене вслух Кочетова».
«28. X. <…> Тр<ифоныч> о нем (К. Чуковском. — П. К.) одно твердит: „знал что почем“, и вспоминает снова историю с „Ив<аном> Ден<исовичем>“. Да и когда „Страна Муравия“ вышла, Корней написал ему неожиданно письмо: если критики достойно не откликнутся на вашу поэму, то я сам тряхну стариной. И последнее его письмо А<лександру> Т<рифоновичу> — о стихах <…>. Впрочем, я-то знаю, что это инспирировано <…> через Каверина, чтобы поднять Тр<ифоны>чу настроение тогда. Ну да ладно. Я сам благодарен ему за необыкновенно доброе письмо и слова привета, кот<орые> разные люди то и дело этот последний год передавали мне.
Поколение людей, еще державших живую связь со старой культурой и традицией 19 века, уходит окончательно, и страшно подумать, что за паяцы остаются на сцене».
«5. XI. <…> Утром Тр<ифоныч> звонил — деятельный, бодрый, гов<орил>, что поедет к Воронкову, а потом зайдет домой ко мне. Но человек предполагает, а бог располагает. Воронкова поймать нельзя. С утра он поехал на секр<етариат> РСФСР, где, видимо, исключают Ис<аича> (Солженицына. — П. К.). Днем сидели в ред<акции> и вели неторопливый, невеселый разговор. <… > Нужны подготовит<ельные> работы для евангелия III тысячелетия. 3 источника — марксистск<ая> социология, христ<ианская> нравственность — и научно-технич<еская> революция. А не шутя, XXI век может стать веком нового расцвета этики, задавленной ныне соц<иальным> бытом и „точными“ науками едва ли не во всех странах света».
«9. XI. <…> Ан. Вильямс о Шост<аковиче>. Его позвал в больницу добрый знакомый. „Я умираю, прости, я всю жизнь писал на тебя. Волнуюсь только, кого теперь к тебе приставят. Ведь я тебя любил“. Ш<остакович> успокаивал его, как мог. Самое смешное, что он выздоровел. Готовый сюжет для Мопассана».
«11. XII. Получили сигнал № 10, средненький номерок. Принимали поляков <…>. Было натянуто и скучно.
Под вечер явился Дем<ентьев> (еще один член редколлегии, из „твардовской команды“. — П. К.), прочитавший мою статью <…>, сам напуганный, и меня пугал. Развернул, как обычно, целую программу „спасения“ статьи. По его мнению, особенно опасны прямые аналогии, а пуще эмоцион<альный> тон в характеристике эпохи. Он показывал виртуозное умение, как, вычеркнув авторск<ий> текст между двумя цитатами, можно сделать все безопаснее и надежнее. Его бы воля, он одними цитатами писал. Особенно напугало его место о журналах — прямой намек, и пренеприличный.
Измаял он меня, я слушал его журчание <…> до 10-го часу и домой пришел со свинцовой головой».
«9.1.70. <…> Говорят, что Дм<итрий> Донской после Куликовской битвы был найден на поле в бессознательном состоянии, но отнюдь не был ранен. Не судьба ли А<лександра> Т<рифоновича>?»
«29. I.70. <…> А<лександр> Т<рифонович>: „Я решил — помирать так с музыкой“. Он еще вчера смеялся над Дорошем, кот<орый> предлагал ему писать „какому-нибудь большому начальнику“. А теперь пришел к мысли писать Л<еониду> И<льичу> Б<режневу> — „последнее“ письмо, где сжато коснуться всего — и Солж<еницына>, и „Огонька“ с „Соц<иалистической> индустрией“ (речь идет о газетно-журнальной атаке на журнал. — П. К.), и, главное, своей поэмы. Вчера он набросал какой-то текст, советовался с Сим<оновым> и Дем<ентьевым>, но показывать не хочет, собирается шлифовать.
Неск<олько> раз повторял: „Это конец“. Так надо уйти, облегчив душу и высказавшись. Не помню, по какому поводу он сказал сегодня: „Такой редакции, как наша, не было никогда. Тут люди собрались один к одному“.
Паперный читал пародию на Кочетова. Трудно пародировать то, что само по себе есть пародия».
«3. II.70. <…> Эм<илия> (цензор. — П. К.) тихонько пожаловалась, что Фомичев (цензор- начальник. — П. К.) сделал ей выговор за симпатии к „Н<овому> м<иру>“. „М<ожет> б<ыть>, вам там надо работать?“ — „Да меня, к сожалению, не возьмут“, — сказала Эм<илия>».
«5. II.70. <…> Ночью почти не спал, думал о наших читателях, таких, как Васильев, или норильские мои учителя, или экскаваторщик из Кызыла. Для многих это был последний клочок твердой земли, ниточка связи с официально признанной общественной жизнью. Теперь — пустота. Лит<ерату>ра снова уходит под землю.
Последний год мы жили условной, временной жизнью. Как подбитый самолет, шли на одном крыле — и тянули с усилием, теряя высоту — еще лесок внизу перемахнули, еще поле, еще перелесок, а там и конец».
«7. II. А<лександр> Т<рифонович> звонил из Пахры. Вопреки моим опасениям, он здоров и добрался благополучно до дачи. А я в каком-то анабиозе. Сплю, спокоен и вял, ничего не хочется.
Вечером были в Театре на Таганке, спектакль „Пугачев“. Бутафорская отрубленная голова подкатилась мне под ноги. Я взял ее осторожно за волосы и поставил на сцену».
«17. II. От Вор<онко>ва ответа нет. У Тр<ифоныча> еще бродят какие-то иллюзии, подогретые слухами, что Бр<ежнев> не подписал его отставки <…>. Ходят литераторы, взглянуть на нас, пожать руку. Тр<ифоныча> это начинает бесить. „Если он (про кого-то из сегодняшних) тоже ‘пожать мою честную руку’ — и его выгоню“. В этих приветствиях и в самом деле рядом с искренним порывом есть уже и либеральная мода, достаточно противная».
«20. II. <…> В 3 ч<аса> дня вдруг Тр<ифоныч> забеспокоился, заторопился, решил — прощаться с редакцией. <…> Обошли комнаты редакторов на 1-м этаже, корректорскую, библиотеку. Всюду заплаканные лица. Анна Вас<ильевна>, библиотекарь, рыдала, уткнувшись головой в стеллажи с книгами. Тр<ифоныч> благодарил всех за доброе сотрудничество, жал руки, желал счастья. <…> Тр<ифоныч> объявил, что 20 февр<аля> мы отныне будем числить днем „Нов<ого> мира“ и