………………………………………
Ой ли, молодые люди? Отчего-то, как говорил Станиславский, не верю! «Мне тридцать лет, / а все во мне болит» (у Воденникова) — как-то естественней.
Многовато в книге чего-то общепринятого, как-то очень ученически выводимого из существующего поэтического контекста, «из всего, что было» и есть, вне зависимости от того, традиционно-гладка ли речь или же она — ломаная, рваная (иногда и — о, как это заметно! — нарочито, лишь для того, чтобы уйти от этой самой традиции в неведомо какие языковые дебри)… А нужно всего только: как-то так жить и видеть и как-то так об этом говорить, чтобы вам верили на слово. А для этого надо жить по правде и говорить правду. За это люблю — в целом — Андрея Полякова, частично (невзирая на подчеркнутую «академичность») — Бориса Рыжего, а также Машу Степанову и Женю Лавут, которые для составителя, видимо, «не планеты», и некоторых других.
Особенно же — Дмитрия Воденникова.
Здесь пойдет речь о его уже четвертой книге стихов.
В 1996 году Воденников ярко дебютировал небольшим сборником «Репейник» (тираж всего 300 экз.) и, хотя как автор был замечен и читаем литературной публикой задолго до (публикации в журналах «Арион», «Знамя», в «Митином журнале», в альманахе «Вавилон» и проч.), после выхода книги как-то сразу стал «гордостью обоймы», равно и первой ласточкой среди поэтов — представителей так называемой новой искренности: достаточно древний и, полагаю, небезыронический термин Д. А. Пригова, давший название — уже отнюдь не ироническое — новому же (в плане формотворчества — сразу оцененного критиками как неомодерн) направлению в молодой преимущественно поэзии конца 90-х.
Уже тогда, в тех текстах, присутствовала нехарактерная для сугубо рациональной, круто костюмированной (в стиле деловом или же свободном — маргинальном, скоморошьем — без разницы) современной «авангардной» поэзии сознательная открытость, эдакая будоражащая душевная «обнаженка», экзистенциальный стриптиз, а если теоретизировать — некая раздражающая и одновременно восхищающая прямота лирического высказывания, свойственная скорее «заказным», с установкой на доступность, текстам современных эстрадных песен (невзирая на очевидную причудливость и — я бы даже сказала — вычурность символики Воденникова). Хотя и не без примеси резонного для поэзии нового времени декаданса — как-то так, как раньше практически никто себе не позволял, и о чем-то таком, о чем обычно умалчивалось: «Ах, жадный, жаркий грех, как лев, меня терзает. / О! матушка! как моль, мою он скушал шубку, / а нынче вот что, кулинар, удумал: / он мой живот лепной, как пирожок изюмом, / безумьем медленным и сладким набивает / и утрамбовывает пальцем не на шутку. / О матушка! где матушка моя?» И еще хлеще: «Как на убийство, мы идем в кровать… / и можно ль после рядом с трупом спать?» Эдакий постконцептуальный концепт, если можно так выразиться.
Свое частное впечатление помню отлично и попробую препарировать: когда по-ахматовски выверенная, когда — наоборот — совершенно дисгармоничная, «режущая ухо» звукопись, дерзкая рифмовка, нестандартный инструментарий (вообще практически непрослеживаемая поэтическая кухня), эклектизм — и визуальный и языковой, коллажность. Отдельно отмечу присутствие в этом поэтическом «театре одного актера» некоего особого миманса — множества окружающих лирическое эго, живущих самостийной жизнью статических персонажей, мифологем, персонифицированных позитивных, а чаще — негативных (раздражение, апатия, брезгливость, боязнь и т. п.) состояний и эмоций, причем помимо человеческих особей этими «статистами» запросто могут являться представители мира фауны и флоры, мира предметного и проч.: «…будут плавать в уме, как в лазури, лица: / кот и петух, петух и лисица», или: «Слышу: куст кричит, его лупцуют сабли, / и скворчат его грибные руки». Плюс — какая-то совсем своя, очень антиномичная, органика стиха: особая фактура стиховой ткани, крайне неоднородная, когда — грубовато, шероховато, «неудобно для рук» (Бродский), когда — напротив — выписано тончайшим пером, ажурно; опять же резкие перепады эмоционального градуса (часто даже — в пределах одного и того же текста); иногда видно: писано с явной заинтересованностью, яростно, гневно, с требованием от читателя полной эмоциональной отдачи, иногда — наоборот, вызывающе-надменно, с полным безразличием к производимому эффекту — как говорится, «без реверансов»; монологи произносятся то с непробиваемым скепсисом — читатель как конфидент не нужен, насильственно выведен в сторонние наблюдатели («Со мной, как со страной, ни пить нельзя, ни спать»), то — с неподдельным трагизмом — нельзя не сопереживать, читатель милостиво допущен во святая святых: «Скоро, скоро придут и за мной и возьмут руку, / и возьмут ногу мою, и возьмут губы, / даже синие глазки твои у меня отнимут, / все возьмут — только волчью и заячью муку / не отнять им»… Отчего чувствуешь себя — как на качелях: вестибулярочка шалит. Короче — бесконечное поддразнивание, подманивание твоего (читателя) внимания, тут же — мгновенное ускользание ящерки авторского «я» и — ехидный ящеркин хвостик, остающийся в руке особо любопытных.
Как ни удивительно — все это почему-то почти не бесит, хотя здесь явно — не без вызова. Бередит же и будоражит, но, как ни странно, — позитивно, новая какая-то, «приплясывающая», «вихляющаяся» интонация (поэтический твист или шейк, а когда и чарльстон), особого качества психологизм (де-садовский какой-то, ей-богу), надменная или же, наоборот, — самоотверженная какая-то откровенность, выше выносимого словесный жар. И — в итоге: здорово! Ярко, дерзко, безусловно ново.
За последующие три года работы — несколько циклов стихов: жутковатый (нетривиальные «разборки» с превратностями прелестного возраста), а кое-где — вышибающий реальную слезу «Трамвай»; лаконичные «Весь 1997-й» (с изрядной долей аскезы — как душевной, так и формотворческой — лирический дневник) и «Весь 1998-й»; яростно-аскетичный лирический цикл «Любовь бессмертная — любовь простая»; циклы, вошедшие в книги «Холидей» (1999) и «Как надо жить, чтоб быть любимым» (2000).
И все это время — никакой накатанной колеи, никакой статики, никаких авторских штампов, никакой повторяемости — кроме той, которая органична и имеет отношение лично к нему («А что уж там, во мне рвалось и пело, / и то, что я теперь пою и рвусь, / — так это все мое (сугубо) дело, / и я уж как-нибудь с собою разберусь»). В общем-то роскошь — говорить прямо и только то, что считаешь нужным, не исходя не из чего иного, кроме собственной внутренней правоты, находя для этого какие-то единственные, прошедшие личную (неведомую этим самым другим) цензуру словба. Откуда, в свою очередь, возникает некая непредсказуемость лирического сюжета, дающая необходимый для жанра эффект новизны: «Но зелень пусть бежит еще быстрее, / она от туч сиреневых в цвету, / она от жалости еще темнее»… Свежо. И убедительно.
Рецензируемая книга, с декларативным, на первый взгляд, названием (почти «пощечина общественному вкусу», согласитесь, если рассматривать его именно как декларацию), которую лично я, в отличие от автора, отчетливо вижу с названием другим, именно — «Четвертое дыхание», — тоже очень хороша.
Книга трехчастна: два писанных в течение одного (2001) года, но очень разных цикла стихотворений — весенний «Цветущий цикл» и осенний, давший название книге, — завершаются «Приложением» — мини-поэмой (или макси-стихотворением) «Четвертое дыхание» с посылкой и автоэпиграфом вначале (последняя вещь — «внесезонна», по-видимому, являясь лирической автобиографией, дневником всего года).
В отличие от предыдущих, книга не производит впечатления итоговой: если каждая из прежних