отчимом он оказался, мягко говоря, очень неспокойным, жестоким, пил (скорее всего, был запойным), зверь в опьянении, хулиган и мазурик, как бабушка его определяла.
С отцовской избой он быстро расправился: уговорил маму построиться на хуторе — вдали от деревни, а эту деревенскую избу продать. Построил на хуторе малюсенькую избушку и переселение к лесу называл «выездом Кудряшовых на хутор, к природе», а деньги от продажи отцовского дома пропил. Пока строились и переезжали, мы с братом жили у бабушки. На хуторе мы понадобились как няньки, так как от этого горького союза появились двойняшки — мальчик Толя и девочка Шура. Родились они 12 апреля 1928 года. Брату Васе шел девятый год, мне было шесть с половиной лет. Конечно, понять, как жила наша семья, я еще не умела, но ничего хорошего из того времени не запомнилось, его просто не было. Было трудное и страшное: отчим бьет маму, я хочу есть, спать, хочу покоя, хочу к бабушке. Ни смеха, ни сказок, ни игры, ни книжек; ребенок обязательно бы запомнил такую сцену: «семья дружно сидит за столом». Этого не было. Но было: мама тайком от Сереги сует нам хлебушка, торопливо, боязливо прижмет нас к своей груди… от этой ласки выступали слезы на глазах матери и детей.
Постоянное наше занятие — нянчить малышей; постоянные чувства — страх, усталость, желание ласки.
Если отчим не в запое, не в «бегах», то работал с мамой в поле (это летом). Зимой же он ездил торгашом по округе (что-то вроде коробейника) с мелким товаром.
Уходя в поле, отчим ставил на стол горшочек с манной кашей для малышей и наказывал нам:
— Это ребятишкам. Но если вы съедите хоть одну крупинку — я все равно узнаю и накажу… До нашего возвращения спать ребятишкам не давать! Пусть спят ночью, чтобы я мог выспаться.
Четверо детей — одни в поле у леса, в избушке с маленькими двумя окошками. Выход на улицу — прямо из дверного проема: крыльцо еще не сделано. День длится долго. Брат и я выполняем наказ отчима — изобретательно не даем детям спать. Измученные малыши и няньки — скулим в четыре голоса. А как вкусно пахнет ребячья каша.
Поздно вечером Серега поил детей чем-то ароматным (светло-коричневое молоко). Что это был за напиток, я узнала от мамы спустя много лет. Оказывается, это было «томленное в русской печке молоко с маком» — яд для малышей. Спали они всю ночь без просыпу, и утром их было не добудиться…
Отчим часто (пьяный) бил маму. Как бил!! Это самые страшные воспоминания. В трезвом состоянии он говорил маме: «Ленка, научись молчать, когда я пьяный, а то я за себя не ручаюсь — могу и убить. В меня, пьяного, сам черт вселяется». Но мама не умела молчать, высказывала, что о нем думает, и была бита, бита… Не зря всю жизнь потом мучилась головными болями и каждый раз говорила: «Как не болеть моей несчастной головушке, если паразит Серега только печкой по голове не бил, а уж о печку-то постоянно… Да! Пожито трудно и поработано через силушку — вот теперь и болят все мои косточки».
Мне даже сейчас страшно вспоминать. А каково было тогда! Сжимаясь от страха, от жалости к маме, от ненависти к отчиму, какие недетские планы отмщения вызревали в моей голове. Если бы Серега тогда мог угадать, представить, сколько раз и какими способами я мысленно его убивала: «вилами… топором… ножом…». Как мечтала скорее вырасти, чтобы иметь силы расправиться, рассчитаться с ним за мамины муки, за наше мрачное детство.
Сестричка Шурочка болела. Стонала, на свет божий глядеть не хотела: поднесу к окошку — она отворачивается. Кудряшов никогда не брал ее на руки, часто говорил: «Эта — не жилец… Скорее бы умерла». Сына любил.
Шурочка не дожила до года. Хорошо помню утро: отчим проснулся, разбудил маму и стал рассказывать приснившийся ему сон: «Набрал полное лукошко яиц… К чему бы это?» Мама ответила: «Когда яйца во сне видишь — кто-то явится». Отчим сказал, что яйца видеть — к покойнику, и велел пойти посмотреть в зыбке ребятишек (детей укладывали спать в одной люльке). Мама, поднимаясь с кровати, заметила мужу, что Шура сегодня ночью не стонала — спала спокойно, может, пошла на поправку. Потом, уже наклонившись над люлькой, мама вскрикнула: «Ой! Шуринька-то мертвенькая» — и заголосила.
Днем отчим делал гробик, мама обрядила Шуру. В гробу лежала нарядная девочка, как кукла… Отчим заколотил гробик, взял под мышку и куда-то понес. Мама поплелась сзади, громко вопила, а Серега на нее шикал. Я не чувствовала жалости, потому что не знала, не понимала, что такое смерть. Был только страх от чего-то таинственного.
Куда же они понесли Шуру — мне было также неведомо. Мрачному Васе я высказала возникшую в моей голове мысль: «Если Серега не принесет Шуриньку обратно, нам с тобой будет легче нянчить одного Толю».
Действительно, вдвоем нянчить одного ребенка нам казалось делом легким. Чаще выползали на улицу, подменяя друг друга. А когда наступило лето — совсем хорошо: поле, луг, лес. Людей поблизости не было — мы росли дикарями. Иногда приходил слепой Коля-Кыса, рассказывал нам сказки. Он жалел нас. Конечно, приходил не в избу, а когда мы были на улице и мама с отчимом — в поле.
С наступлением зимы эти маленькие радости кончались. Одежек для улицы у нас не было. Отчим пил все больше. Мама нервно огрызалась на него, он становился свирепым, бил часто маму.
Меня он почти не замечал. За что-то один раз наказал: взяв за ухо, раза три стукнул лбом о стол. Чувствовала не боль, а злобу и униженность. К Васе придирался, изгалялся над ним. Напьется к ночи (часто гнал свою самогонку) — обязательно погонит Васю в деревню за табаком. До деревни не близко, мороз. Мама протестует, заслоняя собой сына:
— Не пущу мальчишку в темень на мороз! Ему обуть нечего!
Маме — затрещина, а Васю выталкивает на улицу:
— Ишь волчонок! За материну юбку спрятался? Я курить хочу. От мороза и от страху быстрее добежишь, ничего с тобой не случится!
Чаще, после шума и драки, пьяный Серега исчезал из дома надолго. Мама прибирала в доме. Серега был жесток не только с мамой, но и неодушевленные предметы страдали от его руки: все изломает, изрежет ножом, изрубит топором и исчезнет. Мама рассказывала, что Серега после буйства «ударялся в бега», что он сам себе был не рад. Возвращался «тверёзый» с тючками, молча извлекая из них хозяйственные вещи: тюль, крупу, ситец (маме на кофту), и начинал чинить искромсанные им столы, скамейки, сам менял занавески, которые в буйстве изодрал на клочки. К маме не придирался. Мама оживала, хорошела, мурлыкала песни, весело хозяйничала. Но через некоторое время в Серегу опять «вселялся дьявол».
Внешние Серегины черты: невысокий, худощавый, кучерявый, смуглолицый, узкоглазый. А ведь мама его любила, коль все терпела. Прожив жизнь, я так и не смогла понять, как можно любить мужика, поднимающего на тебя кулаки.
Мама скрывала от бабушки и от сестры свое «счастье», но до них доходили слухи. Всему бывает конец.
Страшный вечер накануне Рождества 1930 года. Мама убрала в избе к светлому празднику. Горит лампадка, на чистом полу полосатенькие половички, мы, дети, сидим на полу и смотрим на огонь… потрескивают поленья… хорошо, тихо, чисто. Но вот ввалился пьяный отчим, и все вмиг пошло прахом: он куражится, орет, придирается к маме, она его урезонивает… Ссора. Мы шарахнулись по углам.
…Отчим наотмашь бьет маму по лицу, у нее из носа кровь. Мама хватает нас и утаскивает в хлев, укрывает соломой от холода, всхлипывает, причитает:
— Все! Лопнуло мое терпение! Детушки мои, кровинушки, простите меня!
Рядом шумно вздыхает наша коровка. От холода и нервного напряжения мы все в трясучке, стучим зубами… Матерящийся отчим и сюда пришел:
— Ах, вам со мной тесно в избе! Казанских сироток из себя строите вместо того, чтобы ласково хозяина встретить… Я вам сейчас покажу!
Оторвал нас от мамы, приказал убираться в избу, на печку. Закрыл на засов хлев, проследил, как мы выполняем его приказ, уходим, а мама осталась в хлеву. Серега вышел из избы с ременными вожжами в руках. Вскоре из хлева донеслись крики, брань, мамины стоны, удары… Наконец мамин отчаянный крик: «Детушки мои, моя смертушка пришла!» Мы плачем. Я прошу Васю: «В сенях стоят вилы… выколи Сереге глаза, чтобы он не смог увидеть маму… Иди! Ты уже большой…» Вася сказал, что он побежит в деревню — кого-нибудь приведет, а мы чтобы с печки не слезали. Вася взял с собой валявшийся у печки косарь (чем лучину щиплют) и вышел… Наступила зловещая тишина. Стекла в морозных узорах. Я перетащила Толю с печки на кровать и пошла на улицу. Отчим пятился к саням (он так и не распряг лошадь, на которой