приехал домой), а Вася шел на него с вилами… Я зажмурилась… Потом — скрип полозьев, и пьяный сатана исчез. Вася прогнал меня в избу. Потом — буквально вползла с помощью Васи мама.
Лицо сине-черное, кровь, прохрипела: «Сидите дома, я вернусь, не бойтесь — он уехал». Со стоном кое-как оделась и выползла за дверь… Мы втроем улеглись на кровать, как щенята, прижавшись друг к другу.
Ночью появился отчим. Хлопал дверью, то входил в избу, то выходил. Заглянул к нам на кровать, залез на печку, слез и спросил:
— Где матка ваша?
Мы молчали.
— А-а-а! Догадываюсь — она в Мурово поползла, бабке вашей жалиться на меня! Поеду и я в Мурово — с мировой.
Уехал, чего-то глотнув из чайника, стоявшего под кроватью.
Мне хочется очень пить. Я прошу Васю дать мне воды из этого чайника. Вася сердито мне сообщает, что в чайнике не живая, а мертвая вода — умрешь от нее. Ага, думаю я, значит, Серега подохнет, он пил из чайника! Свесившись с кровати, я увидела под нею много бутылей с водой. Прошу Васю дать попить из бутылки. И он с таинственной улыбкой разрешает сделать один глоток. Вася знал, что под кроватью самогонка (отчим к празднику гнал ее). Первым приложился к бутылке Вася, передал бутылку мне… Глоток — и я задохнулась. Потом опять: он — глоток, я — глоток. И стало нам тепло, и страх прошел.
— Больше нельзя, — сказал разумный брат, — а то в Серегу превратимся.
Я уснула.
Под утро появился отчим. Тихо, не рывком, открыл дверь и степенно вошел в избу, подошел к зеркальцу, висевшему у окна, и мы увидели на его скуле огромную сине-красную шишку и струйку запекшейся крови — от шишки до шеи.
— Васька, слей мне воды… Полюбуйся, как разукрасила меня твоя бабка! Ай да теща, ай да Ольга Трофимовна! Вот теща так теща! А ведь могла и убить! Ведро-то в ее руках было тяжелое, цельнолитое да к тому ж с мукой… Как звезданула — аж искры из глаз посыпались, даже зашатался я…
Вася не двинулся с места, а самогонка сделала его храбрым, он сказал:
— Сам умывайся! Так тебе и надо! Где мама? Ты убил ее, паразит? Я пойду в деревню, соберу народ, если ты не уйдешь от нас насовсем, сейчас же!
Серега молча умылся, медленно и страшно подошел к кровати, взял спящего Толю, укутал в полушубок и одеяло, уходя, тихо сказал:
— Жива ваша матка — она в Мурове у бабки вашей… а уходить мне правда надо…
Днем (истинно — Рождество! Избавление от отчима!) к нам из Мурова пришла наша кока — мамина сестра. Успокоила: «Мама ваша жива, отлеживается на печке в Мурове», справилась с нехитрым хозяйством, расстроилась, что Серега увез Толю куда-то…
Оставив Васю за хозяина до прихода мамы, меня к вечеру стала собирать в дорогу — решила взять пока к себе в Мурово. Сходила в деревню за Колей-Кысой, чтобы он побыл ночью с Васей.
…И вот я ухожу в другую жизнь. Сюда я никогда не вернусь, да и возвращаться будет не к чему — мама тоже переиначит свою жизнь, печальное это гнездо будет нарушено навсегда. И никогда больше не встречусь с ужасным отчимом.
Мне жаль брата — он сиротливо стоит рядом с Колей-Кысой… Маленький хозяин в избе. Он понимает, что так надо.
Плетусь, уцепившись за подол тетушкиного полушубка. Занесенная дорога, мороз затрудняют мои шаги. Иду почти вслепую — голова укутана так, что еле-еле оставлена щелочка для глаз. Тетушка все время обещает скорый конец, но путь от этого не становится короче. Я очень устала.
Наконец мы шагаем по протоптанным в сугробах тропочкам деревни Мурово. И вот я в тепле, чистоте, уюте бабушкиного дома. На столе медная керосиновая лампа, начищенная до блеска, с очень чистым пузатым стеклом.
Бабушка причитает, вытряхивая меня из армяка, платка:
— Ах ты моя бедная сиротка, как устали твои ножки! А как же там Васенька-то остался?
С печки слезает мама. Обняла меня, заплакала.
Когда мы были еще в дороге, тетушка не велела мне говорить маме, что Толю увез Серега. Да я и не могла ничего рассказывать — какое-то отупение нашло: ни чувств, ни мыслей, а только бы спать…
Позже бабушка мне рассказывала о том предрождественском вечере, когда моя мама прибрела в Мурово и не имела сил влезть на печку.
Серега в тот раз понял, что переборщил и что маминому терпению пришел конец, коль в таком ужасном виде отважилась показаться матери, а характер тещи он знал: она могла обратиться в суд — следов на теле мамы было достаточно, да и нас могли взять в свидетели. Вот он и поехал в Мурово улаживать отношения.
Когда он появился в сенях, бабушка шла из чулана с тяжелым ведром (кованое, дно с выступом), наполовину наполненным мукой. Серега еще непротрезвевший был. Наигранно-весело спросил бабушку:
— Не здесь ли моя-то? Что-то фыркнула и бросила дом, детей, мужа на произвол судьбы перед светлым праздничком!
Бабушка ни при каких обстоятельствах не переходила на крик. Походка у нее была степенная, речь размеренная, четкая, слова весомые. На этот раз ее гнев был столь велик, что, задыхаясь, она ответила:
— Твоих здесь никого нету, а есть моя дочь, изувеченная тобой, и моя материнская боль. Думаю, меня Бог простит, если я тебя сейчас убью! — и ударила его ведром по лицу.
Он зашатался, шишка росла на глазах. Вытирая кровь, весело сказал:
— Молодец, тещенька! Спасибо! Если бы Ленка имела твой ндрав и отбивалась от меня не языком, а ведром, толку бы было больше. — Вылез на улицу и поехал на хутор.
На другой день мама слезла с печки и в сопровождении тетушки ушла домой. Тетушка вернулась через неделю, с Васей. Серега с маленьким Толей поселился у своей сестры в Щеберине. Мама подала на развод. Серега подал в суд заявление о том, чтобы Толю присудили ему. Суд удовлетворил его просьбу, несмотря на мамин протест (она очень любила мальчика). Судья сказала, что детей поделили справедливо и что вам, Елена Алексеевна, остается предостаточная нагрузка, а маленького Толю отец клянется растить ответственно… Он же не против ваших свиданий с сыном.
— Какой же из него отец, если он пьяница и зверь! Он загубит ребенка!
Вскоре Кудряшов тайком от мамы уехал с маленьким Толей и своей сестрой (она была незамужняя) в Ленинград. Мама очень тосковала о сыне, горевала о своей страшной судьбе, потеряла интерес к своему дому, хозяйству, к нам, детям… Тетушка часто ее навещала на хуторе, так бабушка велела:
— Иди, Маня, что-то сердце у меня за Ленку неспокойно… Как бы чего не надумала…
И однажды кокочка успела вынуть маму из петли (об этом она мне сказала уже взрослой). После этого страшного случая мама, исхудавшая, посеревшая, безразличная ко всему, сказала бабушке, что хочет тоже уехать в Ленинград:
— Здесь мне жизни не будет! Тошно мне! Хочу увидеть Толеньку, попробую отсудить его… И начну новую жизнь… попробую.
И вот мама прощается, уезжает. Бабушка крестит ее и спрашивает:
— Не за Серегой ли бандитом ты кидаешься вдогонку? Если такую мысль держишь, на мою и Манькину помощь больше не рассчитывай.
Мама, благодаря бабушку и тетушку, низко поклонилась:
— Серегу я теперь ненавижу. Устроюсь — постараюсь долго не обременять вас своими детьми. Чуть оперюсь — заберу к себе. Мне без них одной там тошно будет. Да и ты, Манюшка, не устраиваешь свою жизнь — все на тебя легло.
Кокочка повезла маму на станцию. Сани заскрипели, мама, уткнувшись лицом, лежала ничком, не оборачивалась.
Избенку и утварь кока продала в Мурово бобылке Фросе, а деньги от продажи «охоротьев» (бабушкино слово) послала маме. Первое время мама собиралась пожить у сестры Анны…