Утром говорил с Роднянской. Она в ужасе — ей звонил Залыгин. Он вернулся к идее закрыть журнал. Вчера на редколлегии среди прочего он сказал, что в конце концов мы можем просто разойтись — и все. К этому отнеслись как к чисто эмоциональному высказыванию. Объяснили, что закрытие журнала не в компетенции главного редактора — это решает коллектив.

Днем в редакции я подошел к Залыгину. Сказал, что идея с розницей кроме того, что уничтожает журнал в его прежнем виде, неосуществима физически. У нас нет для этого денег. А подписка — это предоплата. Читатель заранее оплачивает существование журнала. Для розницы же надо брать ссуду в банке, а гарантии, что мы вернем деньги, у нас нет и быть не может. Залыгин слушал внимательно. Да, сказал он, я об этом как-то не подумал. Потом разговор пошел по тому же кругу: „Я не могу все брать на себя. Я сюда не на это шел — не на директора кооперативного издательства, а на редактора. И ничего страшного, если какое-то время журнал не будет выходить. В конце концов, я свою программу выполнил. Я шел сюда, чтобы напечатать Пастернака и Солженицына. Я сделал это. Что бы там ни говорили, а цензуру отменили мы, ’Новый мир’. Теперь достаточно журналов, которые делают то же, что и мы. Литература не пропадет“».

Эти в общем-то понятные у старого человека минуты слабости и растерянности прошли достаточно быстро. Через полгода залыгинским замом уже был литератор и предприниматель Филимонов, который взял на себя ответственность за финансовое состояние журнала, использовав свои связи. Стабильное — насколько это было возможно для толстого журнала в девяностые годы — положение журнал уже не терял. Залыгина очень беспокоила ситуация, когда — в самом начале девяностых — журналы, пользуясь определенной поддержкой государства и спонсоров, ставили цену на номер ниже его себестоимости. Делалось это из страха потерять подписчиков. «Получается, — говорил тогда Залыгин, — что нам вообще повышение тиража невыгодно. Увеличивается тираж — увеличиваются наши расходы». Помощь государства и спонсоров Залыгин считал ситуацией временной и потому — опасной. И когда в конце 1993 года он сказал как-то в редакционном буфетике с гордостью: «Мы вписались в рыночную экономику», — на гордость эту он имел право: чуть ли не первым из главных редакторов толстых журналов он рискнул проставить цену журнала выше его себестоимости, и обвала тиража не произошло. В качестве главной финансовой опоры тогда, в 1992 году, Залыгин выбрал деньги подписчиков, поставив журнал в здоровую, естественную ситуацию.

Стиль работы Залыгина-администратора в отличие от Залыгина-редактора так и не устоялся. Но когда Залыгин сокрушался: «Эх, не тех я послушался, не так надо было делать», — он немного лукавил. Решения он принимал сам. Всегда. И в начальный, самый дееспособный свой период, и в последние годы, когда слабел физически на глазах. Впрочем, его можно было убедить, приведя достаточно очевидные аргументы, с которыми он бывал вынужден согласиться, даже если ему поначалу не нравилось предлагаемое. Однако навязать ему какое-либо решение не мог никто. Ну а маневр для выбора Залыгин обеспечивал непохожестью людей, которых собрал в своей команде, — он выслушивал всех, а потом делал собственный вывод.

Весной 1991 года, после кровавых событий в Вильнюсе, я подписал коллективное письмо литераторов с призывом отказаться от каких-либо форм сотрудничества с КПСС. Подписал, особого значения этому не придавая. Это были уже не семидесятые. Да и та работа, которой я каждый день занимался в редакции, значила тогда больше, чем участие в коллективных письмах.

Через несколько дней после появления этого письма в газете («Московских новостях», кажется) меня пригласил к себе Залыгин. Вид у него был немного странный, какой-то торжественно-замороженный. Он усадил меня напротив и, отведя взгляд в сторону, заговорил в дружески-укоряющей интонации: «Я слышал, вы там письмо подписали против КПСС… Я не уверен, что это следовало делать. В конце концов, вы не вольный литератор, вы член коллектива. Подписывая такое письмо…» и т. д. Все это действо было очень похоже на то, как если бы Залыгину позвонил кто-то из наших кураторов в ЦК и потребовал «выяснить» и «провести работу». Я тоже отвел глаза в сторону и молча ждал, когда закончится осторожная, спотыкающаяся речь главного редактора. «Ну вот, я сказал, а вы сделайте для себя выводы», — закончил Залыгин. Мы еще немного посидели, и я, уже больше для того, чтобы нарушить неловкое молчание, чем для объяснений, открыл рот: «Да нет, Сергей Павлович, я не мог это письмо не подписать. Раз я так думаю, куда мне деваться… И компартия ведь по-прежнему пытается управлять нами».

И вот тут Залыгин глянул на меня уже своим обычным взглядом — внимательно, цепко, и были в этом взгляде раздражение и сокрушенность: «Да вам-то… вам-то какое дело… до них?!» — сказал он уже, что называется, от души. Но вот это более чем выразительно прозвучавшее «до них» развивать не стал. И мне стало стыдно за свой инфантильно-покровительственный лепет. Я вдруг забыл, с кем имею дело: передо мной был человек, вся жизнь которого прошла при советской власти, который смог реализоваться полностью и как писатель, и как общественный деятель — и проделал все это, не будучи членом партии. Точнее, сумев избежать этого членства, что Залыгину с его послужным списком было неизмеримо труднее, чем, допустим, мне.

Про свой личный опыт взаимоотношений с коммунистической номенклатурой он избегал говорить. Иногда только прорывалось что-то. Как-то при Залыгине я сказал, как отвратительны бывают партийные начальники, когда они вдруг перестают себя сдерживать и начинают держаться при тебе так, как привыкли в своей среде, — с матом, цинично и глумливо, так сказать, «по-свойски». «Да, — откликнулся вдруг Залыгин. — И ведь при этом считают еще, что тем самым чуть ли не честь тебе оказывают». Сказал с усталой брезгливостью, видно было, что хорошо знает, о чем говорит.

Разговор этот случился в поезде, когда мы, несколько редакторов, ехали с Залыгиным в Тамбов. Такие поездки он любил: «Надо побольше ездить. Как мы сумеем делать хороший журнал, если будем жить скучно». В поездках он становился необыкновенно общительным, избегал, правда, тем редакционных и общеполитических, зато много и интересно рассказывал про Сибирь, про довоенные свои годы, про сибирский Академгородок, про Твардовского… Часть рассказов я потом записывал для себя, многие, которые слышал повторно, помню и так. Постепенно накапливаясь, рассказы Залыгина складывались в моем сознании в некий единый сюжет — я назвал бы его сюжетом противостояния. В историю того, как Залыгин в выпавших на его долю временах и обстоятельствах смог обеспечить себе максимум личной независимости и творческой свободы, возможность делать дело своей жизни. Если употребить выражение Юрия Трифонова, это история о том, как Залыгин «вел свою игру».

Судя по хладнокровию, с которым в одном из рассказов упомянул он про 1937 год (как в одну ночь Барнаульский учительский институт лишился всех своих преподавателей и отец Залыгина, работавший там библиотекарем, стал институтским преподавателем латыни, имея гимназический запас знаний), мир для Залыгина тогда не перевернулся. Изначальных иллюзий насчет советского общественного устройства у него не было. Помогало семейное воспитание — родители, политические ссыльные дореволюционных времен, достаточно критически относились и к Ленину, и к Сталину. Залыгин считал себя выучеником русской земской интеллигенции. Он исходил из того, что человек обязан сам строить свою жизнь, не полагаясь ни на кого, а особенно — на государство. Тема эта варьировалась в его рассказах постоянно.

У меня есть запись одного удивившего меня разговора — Залыгин вдруг заговорил про деньги (речь шла о том, как трудно прожить на наши зарплаты): «Не знаю. Этой проблемы у меня не было никогда. Я начал зарабатывать на жизнь с шести лет. У нас в Барнауле, в доме, где мы жили, было много семей, и когда уезжали на несколько дней, то мне поручалось за свиньями, например, присматривать. И я присматривал. Или ведра выносить. Или еще какую-то работу поручали. И какая-то плата за это шла. А когда в техникум поступил, в тот же день устроился еще и на работу в техникуме лаборантом. И потом, когда в институте учился, всегда еще на двух-трех работах работал — страховым агентом, или чертежником, или инспектором, или какую договорную работу делал как агроном и как мелиоратор. Я в молодости не только себя, но и родителей уже мог содержать».

Учился Залыгин в школе хорошо. Объяснялось это не одними его способностями и трудолюбием. Просто у него не было другого выхода. В двадцатые годы бесплатным образование было только для детей рабочих и крестьян. Залыгин же был сыном служащего, и потому родители должны были платить за его обучение 10 рублей в год при годовом жалованье отца в 25 рублей.

Окончив после школы сельскохозяйственный техникум, Залыгин поехал по распределению в Хакасию агрономом. И вот подробности, уже чисто залыгинские:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×