Ракурс
Чеховский дядя Ваня живет жизнь, делая, в сущности, только одно довольно обычное дело — он спасает усадьбу. А молодая героиня, которая помогает ему спасать усадьбу, произносит знаменитую фразу: «Мы отдохнем!..»
Смысл фразы спустя век вдруг раскрылся по-новому… Онегины, Болконские, Обломовы, Карамазовы… Мы их хорошо знаем. Как не знать!.. Они так и остались в своих неразоренных усадьбах. Они там навечно. Они там влюбляются или расстаются. Размышляют, что делать и кто виноват. Они сколько-то и скучают. Они отдыхают. ГЕРОИ РУССКИХ РОМАНОВ ОТДЫХАЮТ В УСАДЬБАХ.
А лучше нас, пишущих русских, этих заслуженно отдыхающих героев знают только слависты — особый народ!
Славист — частый гость в Москве. И он честный гость. Он знает, скажем, что Москва — еще не Россия. Он видит свежим глазом. И вот (с миролюбивой улыбкой европейца) он все чаще задает один и тот же забавный (для нас) вопрос:
— Почему герой в нынешнем русском романе так подчеркнуто беден, когда в Москве много вполне обеспеченных людей?.. Почему, когда вокруг немало богатых? И даже очень богатых?
Вопрос к авторам… Вопрос, разумеется, не к персонажам… Когда чеховские персонажи там и тут предлагали вырубить сад, а вместо усадьбы настроить много дач, они еще и знать не знали, что это лишь начало. Им казалось, что делить усадьбу — это, конечно, грустно, но, в сущности, просто — им думалось, что они делят бесконечный загородный воздух.
Однако, понижая образный ряд, можно сказать, что именно тогда с героя русской прозы снималась его первая одежда, можно сказать, шуба! ПЕРВОЕ РАЗДЕВАНИЕ В ЧЕХОВСКОЙ ПРИХОЖЕЙ, это если коротко. Но ведь и впрямь казалось — ничего особенного. Шубу ведь и положено в прихожей снимать!.. Человек у дверей может и прикрикнуть на зазевавшегося:
— Шубу, барин!..
Мир Чехова — прихожая XX века. Вот только из прихожей герою предстояло пройти дальше. В этот русский XX век…
Туда, где его уже ждут наши знаменитые романы-вехи.
Эти романы обжалованию не подлежат. Совершенно не важно, что думает и как гневается булгаковский профессор Филипп Филиппович — все равно к нему придут и кого-нибудь шумно подселят: его «уплотнят». Его квартира сожмется (уплотнится) в комнату-две, а его душа — сожмется и озлится.
Совершенно не важно, в кого стреляет и кого рубит шашкой казак Мелехов… Красных… Белых… Зеленых… Никакой разницы… Все равно казачество порушено, и то, что землю у казака отнимут, дело самого скорого будущего. Стриптиз — это когда герой от минуты к минуте раздевается сам. Когда героя — от романа к роману — раздевают другие, это о нашем романе ХХ века. Это как затекстовые отсветы русского максимализма. Нет такого значительного романа в русской литературе ХХ века, где бы раздевание отсутствовало. «Скидавай!» — общий глас.
С другой стороны, совершенно не важно и то, что расхаживающие по мукам герои Алексея Толстого поддерживали большевиков и честно принимали условия новой власти. Не спасло. Раздевание, хотя и добровольное. Раздевание, хотя и на виду у всех. Смотрите, как я сам, сам! Смотрите, как мы сами и на ваших глазах, обобществляясь, станем голенькие!.. Трагизм перерастал в ёрнический комизм. После Алексея Толстого самораздевание ускорилось, став еще и радостнее, еще и веселее — скажем, в «Поднятой целине». И реакция на непосредственного предшественника в литературе, разумеется, не исключалась. Писатели как-никак повязаны. Чувственным образом… Дыша друг другу в затылок… Автор — автору. А что? А вот обобществим сами себя. А вот кто больше отдаст свое и разденется, а после и поглядим-ка — останется ли там загадка (или вдруг разгадка) этой самой таинственной русской души?!
Еще заметнее было с мелкотой — с второстепенными героями и второстепенными романами. У них обобществление становилось наркотическим. Автор ликовал, когда у его героя отнимали дом, жилье, лошадь, корову, у кого-то, помнится, в миг кульминации обобществили лошадь и кучу песка…
Однако если по порядку и о главном за полвека, то вот:
в «Петербурге» Андрея Белого разрушается особняк — отчуждается дом;
в «Собачьем сердце» уплотняется жилье — отчуждается квартира;
в «Тихом Доне» разрушается казачий уклад, а с ним вместе — отчуждается земля;
в «Мастере и Маргарите» — буквальное раздевание людишек; отчуждается всё, включая даже и саму рукопись романа. Булгаковское письмо особенно наглядно. И даже не сразу скажешь, кто из знаменитой пары (писатель — реальная совдействительность) проявил себя откровеннее и злее.
В целом же, перефразируя веселую частушку, можно было бы спеть:
Но вот странный герой Андрея Платонова, казалось бы, выбивался из ряда. Ан нет!..
Герой платоновского романа, как мы помним, обуреваем уникальной мыслью опережения: «Слишком медленно мы раздеваемся!.. А нет ли где уже готового? нет ли где Чевенгура — нет ли где такого места, или городка, или хоть поселка, где все уже прежде нас разделись сами по себе? уже голые? как Адам!.. Нам их надо найти! Необходимо найти!..» — и герой ищет: скачет и скачет по оголяющейся России.
ЧЕВЕНГУР — ЭТО УЖЕ ПРЕДЧУВСТВИЕ… Герой раздет, а торопится быть голым. Такое ощущение, что русскому роману теперь мала скорость века. Русский роман сам торопится раздеться. Ни счеты к раздевателям-большевикам, ни проклятие особости России, ни ироническая оглядка (своя, своя собственная, авторская!) на столь опростоволосившегося героя — уже ничто не объясняет… Процесс перекликающихся романов уже слишком сам в себе.
В этом ракурсе русский роман ХХ века, на мой взгляд, недооценен. На первой же странице всякого текста едва народившийся авторский взгляд уже ищет, что можно с героя снять и, если удастся, обобществить. Это не социум — это уже метафизика. Метафизика самой литературы, ее включившееся самодвижение.
И уже независимо от авторов, от их намерений и даже их таланта русская проза оказалась захвачена этой метафизикой «раздевания». Задействовались, подталкивая друг друга, наконец все… И на столь крутой наклонной плоскости литературный герой (тех лет и тех романов) все сползал и сползал вниз к своей праоснове, устремляясь туда, откуда он когда-то пришел. Устремляясь — к голой, к обнаженной сущности героя античной драмы.
Гениальное предчувствие — это как обязательное ускорение. Платонов много раньше других проинтуичил, куда движется герой русского романа. Его не пугало. Более того! Он ждал… Нагота, если сама по себе, притягательна для художника. Нагота не стыдлива, если она абсолютна. Нагота антична.
НО ГЕРОЙ РУССКОГО РОМАНА ВДРУГ ОГЛЯНУЛСЯ… Это как последний поклон. Героя звали Юрий Живаго… В раздеваемо-обдираемом мире русского романа исторически запоздалый (и так романтически влюбленный в женщину) Живаго сам по себе никому не мешал… Его по ходу романа просто не успели раздеть. Но, конечно, раздели бы… Автор отлично понимал происходящее… Стихи в финале — как пронзительная фигура умолчания. Героя ждал спрос. Ему не спрятать лица. И потому на нескольких страницах автор осторожным волшебством дает ему (и себе) забвение.
Этот живой Живаго оказывается — где?.. В усадьбе!.. Вдруг! Очнулся! Вспомнил! Вот она!.. Образ выпрыгнул — как выстрелил. Но можно ли там жить или хотя бы выжить? — вопрос быта уже не возникал.