над бешеными кручами Салева
и возле грядок Кащенко... Пора.
Пора вернуться в пятьдесят девятый,
в позор сиротства, в гиблый Мелекесс,
в кусочничество, в “Житие Христа”,
где выцветший от старости осел
и колченогий Иисус с какой-то веткой,
немыслимые шляпы саддукеев.
И папа за спиной у Крупской... Нет,
жена-птенец,
ты закрываешь окна,
тебя зовут Татьяна,
ты жива.
И я приснюсь тебе
наперсточником с Курского вокзала.
И время-гаечка склюет с окна мой хлеб.
И я, с разбитым ртом,
как рыба на кукане,
опять о память бьюсь
и закатил глаза.
7
Когда приходят дни спокойной крови,
тяжелых рук и медленных ветров,
которые выплескивают реку
на середину поймы,
я понимаю,
что время зрелости моей вошло в меня
и начинает говорить словами
сухими и горячими, как губы,
как громыханье августа на крыше...
И сладостью слюны сочится рот.
Я говорю: — Достоинство и вера. —