им.
Как кажется мне сейчас, я его оплакивал.
“Ведь что за осенью?” — спрашивал я сам себя.
“Смерть, смерть, смерть”, — кто-то трижды тарарахнул во мне.
— Что такой грустный? — Отец сам понимает, что задает напрасный вопрос, и сам не хочет, чтобы я на него отвечал.
Я взглядываю на него и молчу.
Он отворачивает лицо.
Мне не удалось ничего выбрать среди скудости бесполезных товаров. Огромные кастрюли- выварки, дуршлаги, многолитровые миски. Кухня Голиафа. Шеренги пухлых пальто и одинаковых костюмов. Плохая, какая-то босая обувь. Мыло, стиральный порошок и зеленый одеколон. Тоже шеренгами.
— Ты еще не бреешься, — вдруг говорит без вопросительной интонации отец, пристально посмотрев на мои щеки, губы и подбородок.
Я слизываю его взгляд с тыльной стороны щеки.
— Кажется, нет.
— Так “кажется” или “нет”, скажи по-нормальному.
— Не “по-нормальному”, папа, а просто “нормально”, — зачем-то говорю ему, хотя совсем не хочу выправлять щуплые вывихи его речи.
— Тоже мне нашелся грамотей, как твоя бабка прямо. — Он не сердится.
Он проводит сухим пальцем по моему подбородку.
Во мне стихает шум леса.
— Нет, бритву еще рано. — Но он вдруг задорно приободряется: — А черт с ним, рано или поздно. Пригодится. Если мужик нормальный. Все в хозяйстве мужику пригодится.
В нем пробуждается другой человек.
Он запевает последнюю фразу куплетом “Как родная меня мать провожала”. И это была единственная вспышка веселья, согревающая меня до сих пор.
И он покупает мне черную, как осенняя почва, электробритву “Харькiв”. В жестком футляре с зеркальцем на крышке, кисточками и щеточками для выметания щетины, с крохотной масленкой для смазки, с чернильными штампиками в паспорте. Это настоящий сложный агрегат, усерьезнивающий отныне всю мою жизнь16.
Я делаюсь бритым мужчиной.
— Хорошая вещь. Хочешь — на двести двадцать, а хочешь — хоть на сто двадцать семь.
Он молча пристально смотрит на меня, он что-то начинает понимать, будто видит впервые.
— Вольт, — говорит он через несколько длиннотелых секунд.
Молчит еще, рассматривая, склонившись над витриной, какие-то армейские штучки. Петлицы и кокарды.
Я думаю теперь, что он не речь прибавлял к молчанию, а молчанье суммировал с молчаньем.
И вот он тихо говорит мне, сжимающему гладкую коробку. Словно прорезает бессловесность: