— Да пошла ты! — бросает он раздраженно в сторону кошки.
Потом смягчается:
— Ну, нет у нас ничего, что, не видишь — нет ничего. Ни-че-го.
Кошка мягко отступает.
Мы молча шли домой. По пути нам уже никто не встретился. Он все-таки нашел в себе силы взять меня снова за руку.
Через грустное тепло его сухой ладони в меня словно перешло вспоминание об одной сцене, разыгрываемой бабушкой перед подругой моей умершей матери, Любой, о которой речь впереди.
Когда он уехал и сообщил через какое-то время о том, что то ли женился, то ли сошелся. На доброй местной женщине. Прислал в твердом конверте фото, подписанное с оборотной стороны. Отец, сидя рядом со своей новой очень доброй женщиной, безразлично смотрел вниз, — там лучи его зрения не сходились.
Так, короткая сценка, быстрый скетч. Приступ ненависти, порожденный на самом деле отчаянием, утратой власти, подступающей немощью. Бабушка шипела, показывая лучшей подруге моей матери, Любаше, Любе, Бусе разлюбезной, недавно полученное фото: “И такая-то мымра, глянь, его приворожила, на порог тварь с ним не пущу, чтоб глаза ее ослепли”. Следом следовал краткий залп магического плевка. Проницательная бабушка по небольшому фото что-то почуяла про скрываемый ущерб. Она никогда зря не сыпала проклятьями.
Буся кивала, подмятая ее гневом, тупо качая головой, как китайская кукла. “А ты, дура-то, куда ж все смотрела? Проглядела, дуреха, свое счастье!” — бросила бабушка в бедную Бусю, еженедельно приходящую к нам, вернее, ко мне, смятый ядовитый ком. Та зарыдала, словно виновата во всем именно она.
Бабушка вообще-то насчет своего порога слово сдержала.
Отец так и не приезжал никогда.
Бабушка гневалась столь сильно на моей памяти лишь однажды, сразу по отъезде отца, после его ночного бегства. Когда униженно пристраивала в зооуголок домоуправления мышей, которых в один миг возненавидела. “В канализацию спущу, в канализацию, к говяшкам”, — почти кричала она на парочку тварей в клетке, давясь сухими слезами.
Эти вспышки ее гнева пронеслись во мне за долю секунды. И засели в подкорке навсегда, как занозы, как первые рифмы, прожегшие стопку бессмысленных лет, — насквозь. Они осознаны мной в моей жизни как единственный достоверный смысл.
Тогда ведь вдруг, помимо моей воли, впервые сошлось все и стало прозрачным и незабываемым, невзирая на все чувства, что я пережил. Чувства, что я пережил.
Позорные, смутные, язвящие, но неотъемлемые.
Делающие меня мной.
Назавтра отец увозил меня обратно, в тот город, где он когда-то жил со мной, где до сих пор обитал я вместе с его постаревшей матерью, в ее древнем упорядоченном мире.
Хотя я мог добраться и сам, без него — три часа на автобусе до станции и потом — на поезде. Но он хотел просто побыть со мной вдвоем. Ведь у него была жалоба. Словно он готовился ее каким-то способом поведать мне.
Ранним утром его новая жена, провожая нас, вынесла четыре трехлитровые банки к багажнику автомобиля. Две — маринованных грибов, две — моченой клюквы.
— На зиму ой хорошо. С картошечкой там, чайком, — как-то униженно промолвила она. И я понял, насколько она слаба.
И эти дары были принесены совершенно напрасно.
Неумолимая бабушка даже не позволила мне внести банки в дом.
Так их кто-то и подобрал.