горя, в ней больше ничего нет. О, я не уберег ее от позора. Не держал монетку за нее. Не кричал ей: “Поберегись, уходи оттуда. Ты ведь погибнешь!” В ней, рыдающей, не оставалось никаких примет, за которые могла бы уцепиться моя жалость. Только утробные всхлипывания — ровные отчаяние и боль, изымающие ее из нормальной жизни.
Я потянул ее к ближайшей лавочке. Она плелась за мной как сомнамбула. В ней тлела лунная нежаркая ночь. Из ссадины на ее коленке уже не сочилась узенькая струйка крови. Она стемнела запекающейся линией прямо на моих глазах. Глядя на эту ссадину, я сглатывал свое волненье, соболезнование и досаду на ее поражение.
— Девушка, не надо плакать. С кем не бывает. Мы тоже с парашютом каждый день падаем. Вот, ваты не хотите? От сладкого легче становится и помягче немного, — сказал самый добрый из сиамских летчиков.
Они незаметно подсели на нашу лавочку. Молодец протягивал ей облако розовой ваты на тонкой ножке. Незатейливое лакомство походило на макет микроба.
— Ой, уходите, дураки! Кричать буду! — Она уже, перегнувшись через меня, замахивалась сумочкой на тех самых летчиков — победителей центробежных сил.
Я отделял Бусю от них волшебной горой.
— А кричать не надо, девушка, — обидевшись, серьезно сказал летчик с ватой.
— На хрязи, хражданочка, вам бы надо. У Трускавэц. Нэрвы — это тэбэ нэ шутка, — спокойно прибавил второй.
Он говорил с вопиющим украинским акцентом.
— Ну, Мыкола, похиляли. Во тоже — нэрвнобольная.
Бросив досадливый взгляд на меня и Бусю, друзья похиляли.
И жаркий ветерок снес все — и несостоявшихся ухажеров, и фрикативное “г”. Наверно, и не было никого.
Буся теперь заплакала по-настоящему. Горько, без причитаний.
И она, сидящая рядом со мной, не смешала с горючими слезами на своих гладких скулах и щеках ни черную тушь, ни ярую помаду. Так как ими никогда в своей жизни не пользовалась. Ведь у нее была чистейшая кожа, как изысканный тонкий пергамент. Прекрасной розоватой желтизны. Отменной выделки. Кожа с призрачным пушком, если приглядеться вблизи. Если очень-очень-очень близко придвинуться к ее мокрым скулам. К вздрагивающей от рыданий шее с легкими крапинами редких родинок. Ведь в роду у нее, кажется, были калмыки. Но этого не оценили никакие летчики.
Такая внешность случается у скромных простых женщин на нижней Волге, в самой ее дельте.
Вдруг откуда ни возьмись — в русской семье рождаются смуглые детки с чуть раскосыми очами и высокими боевыми скулами.
Она горько беззвучно плакала, буквально проливая себя через край. Слезы стекали как из источника, уже не язвя и не мучая меня.
Я очнулся с ней рядом.
На парковой лавочке в теплом кольце объятий, в запахе женского тела, лицом на ее груди. Она будто со мной прощалась, будто она смирилась с разлукой.
Ведь тогда от нас впервые отвернулся наистрожайший Бусин бог стыда.
И я понял, что она совсем другая, что она совсем не моя мать, не моя тусклая невнятная греза, а просто — она. Мягчайшая и теплая. Сидящая рядом. Только что взахлеб рыдавшая и целовавшая меня.
От ее слез кожа на моем лице сделалась липкой. Но я постеснялся утереться. Я серьезно делал вид, что все в порядке. Мы просто пришли в наш городской убогий парк культуры и отдыха погулять.
Прямо за нашей лавочкой посреди хилого цветника грузно паслось серебристое животное существо. Понурив тяжелую голову с короной в самую почву, оно не сходило с низкого серого постамента.
Я прочел вслух выпуклую надпись: