“Приаповой книги”.
Похабщины в “Приаповой книге”, впрочем, практически нет — есть виртуозная филологическая и лингвистическая игра (недаром ее Вергилию приписывали), есть изощренная метафорика и простодушный, прямо-таки частушечный юмор. К сожалению, читателям, не владеющим латынью (а таких большинство), трудно оценить прямо-таки титанические усилия переводчика по адекватной и скрупулезной передаче оригинала. Отчасти представление об этом дают подробные и весьма обстоятельные комментарии.
Чрезвычайно удачной представляется и попытка Амелина перевести анонимного автора “Приаповой книги” со здравой оглядкой на отечественную фольклорную традицию — на сборник Кирши Данилова и “Заветные сказки” Афанасьева. То есть пересадить его на отечественную почву. Пусть даже в роли пугала — ибо в древности статуя Приапа и выполняла роль пугала в садах и огородах, отпугивая своим сучковатым непомерным орудием воров. Глядишь, пересаженный на почву любезного отечества, отпугнет самый бесхитростный из античных богов и нынешних воров в саде словесности.
Обременен торчащим ты, Приап, удом,
Чем попрекнуть решил тебя в своих виршах
Пиит наш, — не смущайся же ничуть этим:
Ты нашего пиита тяжелей навряд ли.
Сигизмунд Кржижановский. Собрание сочинений. Составление и комментарии В. Перельмутера. Т. 1—3. СПб., “Симпозиум”, 2000 — 2003. Т. 1 — 701 стр.; т. 2 — 701 стр.; т. 3 — 673 стр.
От веселого перейдем к трагическому. Сигизмунд Доминикович Кржижановский (1887 — 1950), в отличие от анонимного автора “Приаповой книги”, ожидал печатного станка “всего лишь” полстолетия. С неимоверной, фантастической (впрочем, это вполне в духе Кржижановского) скоростью мы получаем готовенького, причем образцово прокомментированного гения. Гения, по выражению Георгия Шенгели, “прозеванного”. Тома его собрания по своей фундаментальности ничуть не уступают фундаментальному “симпозиумовскому” же Набокову. С выходом третьего тома публикация всего корпуса прозы завершена. Полное собрание Кржижановского продолжат еще два тома статей, эссеистики и записных книжек. Издание собрания сочинений Кржижановского — огромная, без преувеличений, заслуга “Симпозиума” перед отечественной культурой.
О трагической судьбе Кржижановского уже написано, и не раз. Можно провести параллель с тем же Кавафисом, практически не печатавшимся при жизни и обретшим в посмертии славу одного из самых значительных поэтов ХХ века. Это послужит своеобразным утешением — ибо уже сегодня можно с уверенностью сказать, что Кржижановского ожидает слава не меньшая. Вспомним, однако, что тихое прозябание Кржижановского в журнале “В бой за технику” отличается от тихой службы Кавафиса в Управлении мелиорации приблизительно в той же степени, в какой Москва отличается от Александрии. Если поэт отказывался публиковать стихи из гипертрофированной требовательности, “сверхкритичности”, то прозаик (лишенный, кстати, в отличие от поэта, шанса существования изустного) такой возможности попросту не имел.
По воспоминаниям современников, он был довольно невезучим человеком. Зато повезло посмертно. В первую очередь — с комментатором. Комментарии Вадима Перельмутера, иной раз многократно превышающие по объему авторский текст, являют собой редкий пример не только любовного и адекватного прочтения, но и глубокого проникновения в творческую лабораторию автора. За основательностью комментария стоит титанический четвертьвековой труд Перельмутера — годы архивных разысканий, собирания и изучения рукописей, тщетных попыток их публикации. Особо отмечу и оформление собрания, выполненное одним из лучших наших книжных художников Андреем Бондаренко.
После похвал изданию — несколько соображений о собственно прозе Кржижановского. Его сравнивали с Гоголем и Свифтом, Уайльдом и Кафкой, Гофманом и Майринком. Наиболее часто возникающая параллель — Борхес. Плотность письма у “русского Борхеса” действительно фантастическая. И дело даже не в том, что едва ли не из каждого несколькостраничного текста Кржижановского можно сотворить полноценный роман. Такое впечатление, что слова в его прозе задыхаются — им не хватает воздуха. При завидной изощренности его сюжетов, эта проза крепится не действием, но в первую очередь мыслью. Недаром автор столь часто опускает глаголы — лингвистический эквивалент действия. Его работа на уровне слогов и букв чревата едва ли не безумием: “Взбесившийся алфавит ползал вокруг меня по афишным столбам, по стенным плакатам, по крашеной жести, торчал из папок газетчиков, терся об уши концами и началами слов”. Подобное равенство человека и “части речи” станет знаковым как для литературы, так и для философии второй половины ХХ века. Вспомним у Бродского: “Как ты жил в эти годы? — Как буква „г” в „ого””.
Замечательно, что подобный метод работы не только предвосхищает будущее литературы, но и оказывается опрокинут в ее прошлое. Так, для Данте, по замечанию Бродского, “красота зависела от способности смотрящего различить в овале человеческого лица лишь семь букв, составляющих слова
Даже не к Данте, а к последней книге трактата “О музыке” Блаженного Августина апеллирует следующий фантастический пассаж из повести “Воспоминание о будущем”: “Согласно записям, прошлое является результатом вытеснения восприятия А восприятием Б. Но если усилить сопротивляемость А, Б принуждено будет стать не на место А, а