стада, как порох, черен свист Кнута, — мембраны прилипают к уху. Там пчелы черный мед к летку несут И черные собаки в спину лают, Там бабки земноокие живут И девки после сглаза не рожают. А небо голубое, а видать До небоземи, кровь черна под кожей, И начинаешь смутно понимать, Что свет и темнота — одно и то же. * * * В боевом построенье выдвигаются цепи вперед, Дым в усах ветеранов, в молодых — тишины полон рот. Егеря, лейб-гвардейцы, штандарты… за отрядом отряд. На командных высотах полководцы империй стоят. И когда по лощинам ожиданием стелится страх, Просветленны их лица — птица славы летит в их глазах. Чертов мост, Сен-Готарда перевал, от Альпийских хребтов Разрастаются крылья над каре Бородинских полков. Непреклонна их воля, поелику их слух напряжен, Молча сходятся люди двух полярных враждебных сторон. Как фрегаты на рейде, у восхода стоят облака, И послушные рати на восток направляет рука. И послушные рати на восток не колеблясь идут, Высоко в поднебесье облака им навстречу плывут. Словно запад с востоком двусозвучием дивным имен Примирен и уравнен, стало быть, до конца уязвлен. Но смертельней ядра и картечи в плоть восходят слова — Князь Грузинский когтями помечен Корсиканского льва. * * * Они жили по этим берегам И все умерли. И рыба плавала в этой воде И умерла. Те же, кто помнил о них, умерли тоже: Память забрали в гробы, Свидетелей нет. Кто в них поверит, когда В Бога не верим? Сохнут речные протоки, Тинится тальвег. Завтра закрою глаза и не проснусь. Это случится с другим, Это случится не с нами, Это случилось с тобой! Что я наделал, как мог? Смерть? Не хочу, разбудите. Я — это больше не я, Я — это хрупкая ветка, Дождь, под которым она Гнется над суводью вод. Капля на лоне листа: Запечатлелся на влаге Мир, отраженный извне, Где меня более нет. * * * Месту своего упокоения Я обязан ничуть не меньше, Чем месту своего рождения. Никогда не сойдутся в одной точке Начало и конец. Слишком далеко ушел я От родительского дома. Месту своего упокоения Я обязан больше, Нежели месту своего рождения. Птенцы выпархивают из гнезда. У сущего есть выбор. У мертвого выбора нет. Что он, миг жизни Перед бессмертием смерти?! Месту своего упокоения Радуюсь, как младенец. Если задуматься — Гроб и колыбель так похожи. Месту своего упокоения Кланяюсь, проходя мимо. Я узнал его по неосуществимости мечты К воле перемещения. Свеча Вот и пришел я после разлуки, Зренье двоит. Где же под спудом милые руки, Руки твои. Память безмолвна, свечку поставлю И залучу. Буду так молча каплю за каплей Слушать свечу. Ты безответна, ветер осенний Треплет огонь, С тыла, по вектору сбитых растений Ставлю ладонь, Словно бы задним числом защищаю От непогод, Как не умел, как могу, продлеваю Жизнь через год. Пламя то чахнет, то, словно груда Листьев, светло Вспыхнет… Я чувствую даже оттуда — Только тепло. Но стеарин оползает каскадом, Вздох фитиля, И проявляются: ива, ограда, Крест и земля.
Полянская Ирина Николаевна родилась в городе Касли Челябинской области. Закончила театральное училище в Ростове и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор опубликованных в «Новом мире» романов «Прохождение тени» (1997, № 1 — 2), «Читающая вода» (1999, № 10 — 11), «Горизонт событий» (2002, № 9 — 10). Лауреат премии журнала, а также премии им. Юрия Казакова за 2003 год.
Когда этот номер готовился к печати, пришло известие о безвременной смерти Ирины Николаевны Полянской. Выражаем глубокое соболезнование родным и близким нашего замечательного автора.
ВИСОКОСНОЕ ЧУВСТВО
Видите ли, личная жизнь. Жили-были, дружили необыкновенно, беседовали — какое было откровение, взаимопонимание — думали: нас водой не разольешь, только мы, его ученики, ему и нужны, думали — вот и вся его личная жизнь. А о любви Дербенев, наш молодой преподаватель и друг, говорил иронически, как бы с полной непричастностью этого факта к своей особе, но как-то вдруг случилось с ним это самое, и он отошел от нас — наш Дербенев… Просто академическая осень, длившаяся для него годы, оборвалась, все случилось за считанные дни: листья прошлого облетели с деревьев, птицы прошлого улетели за моря, хозяйки заклеили окна, повалил снег, пролегла лыжня, потом ее размыло, ручьи потекли в реки, раскрылись окна, листья — все, на что необходимы времена года, жизни, — все произошло за считанные дни. Прошлое похоронило своих мертвецов, и появилось дыхание на зеркальце: жизнь, Маргарита...
“Дорогая моя”, — начал свое письмо Дербенев и продолжал писать его всю зиму, весну, лето, осень и еще зиму, потому что он верил в слова. То есть все его чувство к ней держалось на вере в разговор, он жил в предчувствии этого разговора, дрожал над ним, готовил слова, чтобы рассеялся наконец туман и душа ее засияла бы навстречу его душе... Но тут была странность. Хотя он и верил в непостижимый этот разговор и отбирал для него самые драгоценные сердцу слова, все же сам себя нередко спрашивал: а что там, за порогом этого счастья, что? Дальше уже предчувствие молчало, наступала пустота, обрыв, быть ничего не могло — сердце не желало лгать дальше заветного предела.
Но и Маргарита, его избранница и самая старательная его студентка, “фиалочка с филфака”, тоже имела свои слова. У нее были неотразимые слова: купила новое платюшко, халатик такой — движение пальцев — пестренький, шапочку, и вот эти ее уменьшительно-ласкательные представления себя обезоруживали его, сбивали, заставляли усомниться в собственной правоте, потому что в этом была и беззащитность, и доверие, и нежность. Озябшей душой своей в разлуке Дербенев тосковал над всем уменьшительным ее, над всем ласкательным, как она там вдали от него, не обижает ли ее мать, какой там пестренький халатик, — словом, страшное по силе, тоскливое желание пригреться, положить ей голову на колени... Вот и вся ее правота — платюшко; за это можно было простить остальное — глухое, презрительное, враждебное. “Оглохший Бетховен, — писал ей Дербенев, радуясь, что нашел метафору их отношений, — и уж совсем безнадежно глухая маленькая Гвичарди...” — и тут же, на этой странице непоследовательно обвинял Маргариту в глухоте, хотя чего тут винить? Не было и нет таких слов, могущих разъять глухоту насущей твоей женщины и наполнить голос мужчины раскатами грома и пронзительной силой истины, как тут просить, когда тебя не хотят, не любят, не слышат? И не поступает тебе кровь, тепло, воздух, и ты все такой же горбатый и чужой самому себе, такой же испокон века нелюбимый... И как быть с тем полудетским, но страстным порывом — перекинув через седло подругу, поскакать не разбирая дороги на неведомый голос, мимо цветов и дерев, мимо стрекоз и динозавров, туда, без оглядки, где ждет, шелестя весенней листвою, оглушая птичьими голосами, перебирая копытами, совсем не эта, а та, твоя