Итальянское вино
ВАЛЬПОЛИЧЕЛЛА
Мы договорились, что не будем пить всю дорогу: я за рулем, а Давид —за компанию со мной. Можно было, конечно, расслабляться вечерами, но мы знали, что будем колесить до того самого места в ночи, когда все кругом равномерно зальет ночными чернилами.
Маршрут мы вычерчивали еще дома. Каждый вечер после ужина и моей первой бутылочки раскладывали на кухонном столе вспухшую от долгого внимания карту, и Давид всякий раз ворчал, что я могла бы вытирать стол аккуратнее. И это была только разминка перед главным, большим спором. Глаза Давида сжимались в острые лучи, голос наливался тяжестью, каменел, я вспоминала дорожный знак — “камнепад”, где от горы отрывались тяжелые куски и еле умещались в красном треугольнике. Наш преподаватель по теории поднимал вверх указку и спрашивал: как следует себя вести в таком случае? Взрослые люди с первыми морщинами и последними надеждами, мы разглядывали свои пальцы, как это делают школьники, мы вздыхали и молчали, пока рыжий преподаватель насыщался своим превосходством, пил его из воздуха, как самое сладкое вино. “Увидев такой знак, вы должны как можно скорее преодолеть опасный участок”, — снисходил он до нас, опускал указку и вдруг резко ссутуливался, как будто превосходство давило ему на плечи.
Давид не умел водить машину, это не обсуждалось, но когда я пошла учиться в автошколу, это не обсуждалось тоже. Он сказал — давай поедем в Италию, ты будешь за рулем. Давид мечтал увидеть Италию и хотел потратить на эту поездку свое наследство. Разделить его со мной, как некий символический хлеб.
Я сдавала экзамен зимой, в гремящем злобном феврале, тремя днями раньше мне исполнилось двадцать восемь лет. Инспектор ГИБДД, который судил, достойна ли я стать обладательницей маленькой пластиковой карточки с магическими знаками и буквами, этот инспектор был очень молод и поэтому хмурился и от этого выглядел еще моложе. Так и Давид — младше меня на полтора года, он переживал, что я однажды назову его мальчишкой, и сам каждый раз говорил — я тебе не мальчишка! Он всегда группировался, заранее выстраивал баррикады, как будто я собиралась его убить, обидеть, надругаться над ним — в особо жестокой, жесткой форме, он так боялся, что я его брошу, что сам всегда первым предлагал — давай разойдемся, и потом замолкал, и глаза его превращались в тонкие лучи.
Мои подруги смеялись над его именем — Давид! Как корове — седло. Дразнили — Ринат! Альберт! Я тоже считала странным этот выбор: Давид родился в светловолосой русской семье, папа у него работал на турбомоторном заводе, мама была рядовой медсестрой. Паша, Олег, Володя — все, что угодно, но он был Давид, жертва странной фантазии родителей, никак не толковавших эту свою фантазию. Они жили в области, в маленьком городке, прославленном тем самым турбомоторным заводом, и к нам приезжали редко, ненадолго, во всяком случае, я каждый раз забывала спросить, почему — Давид?
Куда правильнее было бы спрашивать у самой себя — почему Давид? Почему из множества возможностей, которые теперь представляются мне похожими на групповой снимок с веерами почти похоронных овалов, я выбрала именно это лицо — революционера, родившегося через пять лет после революции, космонавта, не допущенного к полетам, или врача, смертельно боящегося чужой боли? Давид мог быть кем-то из них, но не был ни космонавтом, ни даже врачом, мы работали с ним в одном здании, только в разных фирмах. И долго сталкивались друг с другом возле лифтов, и меньше всего я думала в те минуты высокими патетическими словами: вот с этим человеком я проживу всю свою жизнь или важную ее часть. Я думала: что он пялится на меня, этот тихий тонкий мальчик?
Я не любила Давида. Я не была в него влюблена. Я знала, что такое любовь, — и у нас с Давидом ее не было. Было совпадение свободных состояний, нервный вечер, прокуренный кабинет, незнакомые, но нежные руки.