разбитых временем, забрызганных известью ступенях приобщились мы к истории отечественной богемы…
Ударяем мы с тобой по “Русскому стандарту” — и тут же занявшие свои места музыканты начинают на чудной манер исполнять придурковатыми голосами “Не жалею, не зову, не плачу…”. Смотри-ка, Есенин передумал вешаться и за нами сюда последовал. Нам хорошо. Здесь и сейчас. Но ты первой вспоминаешь, что неминуемо настанет “там и потом”. Достаешь из сумки мятую пачку с двумя расплющенными сигаретами, подзываешь официанта, чтобы он тебе чиркнул зажигалкой. Куришь ты не просто некрасиво — безобразно. Не затягиваешься ведь по-настоящему, а весь дым направляешь в морду собеседнику. Я сразу понимаю демонстративный характер этой дымовой атаки. Тогда, в Новгороде, помнится, прозвучало: “Будешь со мной — я и курить брошу, и вообще… Ты даже представить не можешь, сколько я всего для тебя сделать способна”.
— Нет, все-таки я тебя не понимаю, — опять загораешься ты. — Ты ведь в маргинала превращаешься на глазах. Контора твоя в любой момент может медным тазом накрыться, и тебе опять придется с нуля начинать. Что в твоем возрасте не так просто. Это для меня ты вечно молодой и самый желанный, а для большинства работодателей… И как ты собираешься на старости лет жить? Вы с супругой своей сладенькой об этом говорите когда-нибудь по-честному? Ты вот считаешь, она умнее тебя. Не сомневаюсь! У нее-то все очень разумно. При ее профессии даже в бочке можно жить, как Диоген или кто там. Особенно когда в бочке под боком такой нежненький мужичок имеется: так вылижет всю, что и мыться не надо…
— Девочка моя, я в таком тоне не могу…
— Да при чем здесь тон! Я тебя вытащить хочу из бочки. Это женушке твоей туда могут лавры принести, если у нее терпения хватит. А тебе-то ничего не достанется даже в случае ее успеха. Старик у разбитого корыта окажется, а не старуха. А у нас с тобой такой шанс возникает… Эту квартиру на Съезжинской я у Веры могу перекупить по божеской цене — она сама к родителям перебирается. Так что новую жизнь ты и в Питере можешь начать, кровать только там сменить придется. А в Новгороде у меня мама одна в большой квартире. Я ей уже про тебя рассказала, она меня очень понимает. Вот прямо посадила бы тебя в машину и к маме отвезла, а там разберемся со всеми как-нибудь…
Тебя опять понесло, поэтому включиться в твой монолог у меня нет возможности. Столь зажигательная речь не может не вызвать ответного переживания: какие-то доли секунды я мысленно пожил уже и у Веры, и у мамы твоей побывал — хорошая мама, тактичная и заботливая. Но и со Съезжинской, и из Новгорода — бегом, пешком, ползком снова устремился на свою Фонтанку.
Словно угадав ход моей мысли, да не мысли — чувства, ты выкладываешь последний, отчаянный козырь:
— Знаешь, я даже согласна, чтобы ты с ней встречался — столько, сколько тебе нужно. Пусть будет твоей постоянной любовницей, эта роль ей больше подойдет, чем роль жены. А я уж потерплю.
После этой ужасной, поразительной по бесстыдству реплики мне хочется поглядеть тебе в глаза, но не удается: ты уже обеими ладонями закрыла лицо, а плечи подрагивают. Декаданс какой-то. Может быть, подобные безумные речи и звучали под этими сводами в девятьсот тринадцатом году… Ты прямо трагическая артистка по жизни, крыть мне нечем. Сказать, что люблю
Дальнейшее — молчанье. Оно длится и в такси, которое везет нас на Съезжинскую, и на кухне, где мы пьем чай с твоей подругой, и на скрипучей кровати — до того момента, когда мы засыпаем.
Да, казалось бы, сбылась большая мечта маленького ослика — провести с тобой полную ночь. А в итоге просмотрел целый сериал кошмарных сновидений, нервно просыпался двадцать раз, и твое присутствие казалось призрачным, нереальным.
Пробудившись уже утром, испытываю эгоистическую радость оттого, что ты все еще рядом со мной. Хищно тебя трогаю, целую, овладеваю тобой с какой-то разбойничьей агрессивностью и поспешностью. Глаза твои закрыты, губы грустновато улыбаются, а тело уже словно плачет. И содрогается потом как будто в рыдании.
Обоим уже все понятно. Осталось еще немного понежиться, пока не встали и не оделись. Потому что новое раздевание нам уже не предстоит. Минута, другая, третья… Ты закладываешь руки за голову и начинаешь разговор первой:
— Нет, с этим раздвоением придется покончить.
Это не ультиматум. Это печальная констатация. Ты меня отпускаешь. Но мне от этого только больнее. Проще ведь, когда женщина в тебя вцепляется и держится так, что не оторвать. А ты уже сама отрываешься. На протяжении всего прощального разговора я продолжаю касаться тебя губами, но ты уже не отзываешься ни лицом, ни телом. Вот он, отрыв, разрыв. Близость осталась только между душами.
Страшное это, оказывается, чувство — когда только души соединены. Это оголенные провода, не покрытые телесной изоляцией. Как это вышло, что мы душами сроднились за такое короткое время? Ведь можно буквально сосчитать часы, проведенные вместе.
Родные люди любят друг друга на расстоянии, могут не видеться годами и десятилетиями и, уж конечно, не обнажают друг перед другом тела. Вот и ты, породнившись со мной, отбываешь, отплываешь.