родителями и однажды засиделся допоздна в ее комнате, разглядывая семейные фотографии и чувствуя близость ее бедра и жар наплывающей щеки... Пришлось остановить щеку поцелуем. Девушка откинула голову, открывая чудесную белую шею. Зимборов склонился. И вдруг ощутил позабытый привкус жирной кожи. Хотя шея этой девушки была поистине великолепна, нежна, надушена. Но Зимборов ничего не смог с собой поделать. Его губы кривились, а не целовали. Он думал о другой, — и ему уже казалось, что та другая рядом и сидит — чтобы снова загадать ему загадку: чего она хочет? Зимборов вдруг выпрямился, встал. Девушка смотрела на него полулежа. Толик приложил палец к губам. Тсс! Родители в зале сидели перед громко орущим телевизором. Тсс! — повторил Толик. И она кивнула, потянулась к нему. Но Толик начал пятиться, приблизился к двери и вышел в коридор, обулся под ее диким взглядом из глубины комнаты, посмотрел на нее, снова приложил палец к губам — и исчез
Он себя, конечно, поедом ел. Свинья, отребье. Девушка была всем хороша. А он, быдло, варвар, как тать вошел в дом, напакостил там, удрал. Охлопков возражал, что ничего такого уж страшного, он поступил честно, вот если бы воспользовался ее готовностью, ее слабостью, а потом бы сделал ноги... ну, тогда да. А может, ей кроме этого ничего и не надо было? — внезапно спросил Зимборов. Охлопков поперхнулся. Но ты же говорил... положительная... и все такое. Да, говорил. Но кто их разберет, что им нужно. В общем, я заявил родственнице, чтобы она больше не лезла. Что я, племенной бычок?
Вечером из зала в фойе доносились звуки документального фильма: “К Рождеству доехали до Нагара, по-русски — Вышгород. Еще не перешли Беас, из Катрайна увидели высоко на холме дом. Вот там и будем жить”. Охлопков специально пришел пораньше, чтобы посмотреть этот документальный фильм, но ему не давала уйти в зал билетерша, жаловалась на порядки, царящие в кинотеатре, на интриги сменщицы, на случаи позорной расхлябанности с оформителем... или взять плотника, который никак не может починить двери, стулья, ибо редко бывает трезв, хотя и человек еврейской национальности, его все царем Соломоновичем зовут, но тот же был мудр? и вряд ли позволял себе лишнего?.. У него было семьсот жен, ляпнул Охлопков и пожалел об этом. Седая билетерша в меховой безрукавке, в оренбургском платке еще больше оживилась. В этот вечер она была в припадке словоохотливости. А из-за двери слышалось: “Подобает быть живописцу смиренну, кротку, благоговейну, не празднословну, не смехотворцу, не сварливу, не завистливу, не пьянице, не грабежнику, не убийце, наипаче же хранить чистоту телесную и душевную...” Но и билетерша что-то говорила; долго одевалась, искала в шкафу какую-то вещицу, наконец нашла, вышла. Охлопков заглянул в зал, увидел последние кадры: остробородый старик у своего индийского дома.
Журнал окончился, и началась индийская мелодрама.
II
В трамвай вошел мужчина в синей куртке, кожаной засаленной кепке, сбитой набекрень, под мышкой он держал голое зеркало. Большое, прямоугольное зеркало. Мужчина был пьян. Одной рукой он вцепился в блестящий поручень, из другой не выпускал хрупкий прямоугольник, отражающий посторонившихся пассажиров, окна, столбы и провода и даже кусок дома, другого дома, кроны деревьев, балкон с бельем. Мужчину мотало. Бабушка с внуком встали со своих мест и ушли в дальний конец вагона, внук рвался назад, зло дергал бабушкину руку, но та с ужасом косилась на зеркало, бликующее, переливающееся, пульсирующее, как живое существо, и крепко сжимала детскую руку. Никто ничего не говорил. Все только смотрели и иногда неожиданно видели свое лицо в одной из частей прямоугольника, перехваченного рукой в синем. Или туловище в своей куртке, в своем пальто. Или поднятую к поручню руку. Впрочем, трудно было сразу угадать, чья это рука.
В трамвае все как бы остановилось, застыло. Тем не менее трамвай продолжал движение. Человек с зеркалом тупо смотрел. Зеркало ловило осенний свет, лица, руки. В нем никогда не отражалось столько персонажей. Человек не обращал на окружающих ни малейшего внимания. Где он взял это зеркало? Украл? Кто-то подарил? Продал за бутылку? Надо было хотя бы чем-то обернуть его. А может, спьяну он потерял бумагу.
Остановка. Человек с зеркалом стоит у средних дверей, и все предпочитают выходить в передние и задние; какой-то пожилой мужчина хотел было войти, но, увидев человека с зеркалом, попятился и даже не попытался попасть в этот трамвай через другие двери. Двери заскрипели, расправляясь, как железные крылья, трамвай дернулся, человека с зеркалом повело в сторону, все наверняка успели пожалеть, что не сошли, зеркало, перехваченное пьяной рукой, описало полукруг, беспорядочно отражая все, смазывая лица, руки, — и у Охлопкова оцепенел затылок, словно он оказался в невесомости, да, как будто приподнялся над грязным и сырым полом, собираясь открыть окно и плавно выскользнуть из трамвая... Изображение хрустнуло, и в трещины хлынули какие-то настойчивые звуки и тьма.
Стучали в дверь. Он торопливо встал, пошел открывать. В фойе ворвались уборщицы.
— Спишь, что ли?!
Пробормотал что-то.
Уборщицы надевали черные халаты, резиновые перчатки до локтей, гремели ведрами, вытаскивали шланги.
Он вышел на улицу, поднял воротник, глубоко в карманы сунул руки и зашагал среди голых деревьев, между домами, уходящими вверх.
Появился первый трамвай, но он двигался в противоположном направлении. Уже на полпути к дому этот трамвай нагнал его, и Охлопков вошел и сел. Сиденье было холодным. В трамвае, кроме него, ехали люди с сумками, видимо, с вокзала. Человека с зеркалом под мышкой среди них не было.
Пространство важнее времени: