III
Апофеоз пространства — свитки дальневосточной живописи. Живописцы как будто задались целью создать параллельное пространство. Многометровые свитки шелка были горизонтальными и вертикальными. Эти пейзажи недаром называют космическими. Человеческие фигуры теряются среди громад гор и потоков воды. Пейзажное мышление отказывало человеку в праве считаться мерой всех вещей. “Читающий стелу”: асимметричная композиция, необъяснимые пустоты, — но это и есть “стела” самого мироздания, пространство, бесконечность, глубина, и именно эту загадку пытается разгадать всадник в соломенной шляпе, остановившийся перед каменной, окруженной корявыми деревьями плитой, у основания которой изваяна черепаха, а наверху дракон (интересно, что слуга смотрит не туда же, а прямо в лицо господину, повернувшись к стеле спиной, он читает стелу по его лицу; вообще здесь перекресток взглядов: сам в первую очередь обращаешь внимание на крупное лицо слуги, потом переводишь взгляд на лицо всадника, затем на стелу, с которой в упор всадника разглядывает дракон... мы слуги слуг, утратили уже способность к непосредственному мировосприятию и верим бесчисленным комментаторам, теряя себя среди тысяч отражений). “Ученый со слугой на горной террасе”, полулежа под деревом, спиной к зрителю, всматривается в туманную пустоту залива, занимающую половину картины.
Крошечный крестьянин ведет по снежному полю огромного буйвола; в центре высокие деревья, в глубине неясный берег то ли залива, то ли реки, растворяющейся в бесконечности.
“Весенние горы после дождя” словно зверь, положивший лапы на берег реки; зверь, окутанный туманами. Людей здесь вообще нет, но среди деревьев виден хрупкий мостик, контрастирующий с тяжелыми “лапами”.
Во всем этом явственно слышится вопрошание, искание нитей и корней вечно живого начала. И все вопросы без ответов, путники-созерцатели кормятся намеками. И в этом-то, наверное, залог живучести древних путей: непрочных свитков, листов рисовой бумаги, уводящих куда-то мимо рощи красных кленов, птицы, сидящей на коробочке отцветшего лотоса, печальной обезьяны с детенышем, хижины, собаки с выпирающими ребрами, горных ручьев, рыбаков, играющих на флейтах, мимо пагод и конюшен, пещерных росписей, монастырей в скалах, статуй, трав, бабочек, дерева и облака, случайно увиденных из окна гостиницы, наголо остриженного мальчика, заснувшего на краю пустоши под дикой грушей с крошечными плодами…
И где он проснется? В какой точке пространства окажется?
Он сидел за круглым столиком и видел не улицу с праздной толпой, текущей мимо лотков, заваленных дарами морей и садов со звездой, загоревшейся над крышами, словно вспышка зажигалки, которую так и не удосужились погасить, — как будто там некий курильщик тоже транжирит — но не свою жизнь, а целый мир, — нет, не этот город, благоухающий вином и чайной розой, под бесснежными небесами... хотя изморось здесь бывает, — утром серебрятся крыши и капоты авто; женщины утопают подбородками в шарфах, птицы молчат в каменных гнездах этого колоссального грубого цветка — до лучей, уже озаряющих черепичные крыши, черную стеклянную Башню (ночью мимо нее пролетают огни полицейских вертолетов, а рядом висит Ковш звезд, холода, тьмы), и в утреннем сизом воздухе зябко ежатся деревья, они еще зелены и желты, хотя на календаре самая глубокая и глухая осень. Осень всюду — это особенный лад, хрупкая архитектура, печально-яростные краски. Но не всюду ясна ее загадка. И уж тем более отгадка. Возможно, она в том, что осень воспел лучший голос гиперборейского эфира, и это всегда: