пхать!..
— Вы же с Сапроном обычно Девятого мая напиваетесь… — говорит мать. — А сегодня, значит, приспичило?
— В мае сама собою, а ноня ишшо… — бормочет дезертир. — Сапрон в школе девушку повешенную видел и дюже расстроилси. По чуток выпьем, о войне побалакаем…
Дезертир весело машет руками. На фоне неба с редкими облачками он кажется чуть ли не великаном. Котята испуганно смотрят на старика, стиснувшего Тиграшку, жмутся к Мите. Мальчик наклоняется, гладит пушистые, нагретые солнцем спинки. Из-за сарая выходит кошка, круглые глаза ее сердито смотрят на старика. Никиша торопливо отпускает Тиграшку на траву, идет по тропинке, где в зарослях виднеется дом Сапрона.
ПОБЕДИТЕЛЬ
Два старика сидят за столом. Один седой, великанского роста, другой маленький, лысый, почти карлик — ноги свешиваются с табурета.
Сапрон отдыхает после похода в школу. Стадо гоняет подменный пастух.
Наклонив отяжелевшую голову, ветеран вспоминал, как в мае сорок пятого шел по Берлину вслед за полевой кухней, к которой был прикреплен в качестве помощника повара. Лошадь Маня везла на колесах походную кухню, в котле на ходу варилась пища, из маленькой трубы вился дымок. Маня вздымала раненые, в шрамах, бока, тюкала по брусчатке стертыми подковами, высекающими искры. Привыкшая к грунтовым дорогам, лошадь оскользалась на выпуклых камнях мостовой и, как пьяная, заваливалась набок, выворачивая с хрустом оглобли.
Повар, сидевший на облучке, надувался всем своим красным лицом, рот его недоуменно приоткрывался, жидкие усы еще сильнее отвисали. Сапрон, шедший рядом, поддерживал оглоблю, устанавливая лошадь в походное положение. Маня любила Сапрона. Он косил для нее по иноземным опушкам сено, подкармливал хлебом из пайка. Маня с благодарностью поглядывала на него слезящимся раненым глазом, из которого недавно вынули осколок. Глаз ослеп, повару приходилось подправлять движение животного — он резко дергал левой вожжой: иди прямо, черт глупая!
Маня дергала контуженой головой, бормотала что-то отвислыми губами, горевала о сыне- жеребенке, погибшем в уличном бою…
Никиша завидует Сапрону: накосить для лошади сена и он бы тоже смог, а помешивать картошку в котле деревянной лопаткой и вовсе благородное дело. Какая же тут война?
Сапрон возмущается: а где же я, по-твоему, был? У меня за спиной винтовка была, штык надраен до невозможной сиятельности… А до этого в разведке служил целых три года, языков десятками брал. Это уже апосля из-за разлада нервов был списан на кухню… В штыковую всегда добровольцем ходил, хоть повар и отговаривал — я помогал ему хорошо…
Маня слабела с каждым днем, Берлин был ее последним взятым городом, а дальше известное дело — на суп в котел, который она провезла через всю Европу… Сапрон бил кулаком по столу, плакал по Мане как по старой фронтовой подруге.
— Кобыла тоже страдала от нервного устройства… — наливал Никише повторительную стопку. — Когда мы ее забили и разделали на мясо, то после варки его даже солдаты не смогли съесть молодыми зубами — такое оно было жилистое и твердое. А еще осколки в нем попадались, один солдатик даже зуб сломал… Некоторые бойцы ели и плакали — они вместе с Маней пол-Европы прошли!
— Ты был тама, у Берлини! — хлюпает носом дезертир. — Надо Грепе своей приказать, чтоб каши пшенной сварила да крансервами магазинными заправила — я тоже кушать хочу как победитель! Чтоб кашу глотать не жевавши, с солдатским аппетитом. Знай, Сапрон, сердце мое на тонких храбрых ножках шагало рядом с тобой и кобылой Маней по Берлину!..
Сапрон налил по третьей. Сам он стремительно пьянел. Внезапно затрясся от гнева и, наклонясь, заорал в крохотное, будто мхом поросшее личико:
— Я не какой-то червяк тыловой! Мне война вставила больную душу. Тебе этого не понять… — Сапрон презрительно взмахивал черной от пастушеского загара ладонью, которая до сих пор имела боевой навес.
— Чаво ж тут понимать? — Маленький гость благодушно щурился, жевал былинку лука. На подбородке его пузырилась зелень, глаза утопали в комках морщинистой кожи. Кустики бровей — словно полынь на деревенских буграх.
Гудит ламповый телевизор, на экране мутное изображение. Неизвестные ораторы говорят о реформах, фигуры трясутся от технической неисправности.
— Об чем они балакают? — Дезертир приставляет к уху ладонь, встает, покачиваясь, с табурета, подходит к экрану, тычет в стекло трясущимся пальцем, словно хочет выковырнуть пару забавных человечков и посадить их в карман затасканного офицерского френча.