— Добавь самогоночки, Мавруш! — просит Сапрон добрейшим голосом, который у него прорезается в такие особенные моменты, постукивает тяжелыми, как болты, пальцами по столу, горбатится по старой “лазутчиковой” привычке. — Я — разведчик! — восклицает он. — Я все вижу наскрозь…
Мавра, задремавшая было на скамье, испуганно всплескивает руками:
— Игдешь я табе чаво найду?
— Иди, иди… — поторапливает Сапрон.
Старуха, будто спросонок, тыркается в дверь, привычно спотыкается о порог, ворчит. Опять в доме беспорядок: телевизор дребезжит, воняет горящим нутром, Сапрон рычит словно “сумасходнай”, Никиша скулит, завидев по телевизору военное кавказское действие.
Погремев посудой в сенях, бабка возвращается, несет перед собой литровую банку с жидкостью. Самогонка мутная, с белесыми хлопьями.
Сапрон недолго думая наполнил большие стаканы доверху. Не дожидаясь, пока Никиша пришкандыбает к столу, выпил свою порцию, выдохнул горячий спиртовой воздух. Старуха отвернулась от перегара, замахала ладонью — как от идола пахня!
Она теребит Никишу за рукав, чувствуя горячую кость дезертира. Жалуется на Сапрона, решившего помереть “бусурманским способом”. Старый дурак червей боится — они, дескать, покойников в земле “точють”. Поэтому наказывал на кладбище себя ни в коем разе не хоронить, заготовил в саду поленницу дров, установил на ней просмоленный гроб, прикрыл от дождя “целлохвановой” пленкой. И строго-настрого, под расписку, приказал после его смерти сжечь тело на этом костре…
— Да, я хочу быть горячим воздухом Родины!.. — Сапрон, услышав ее шепот, бьет кулаком по столу, летит на пол миска с квашеной капустой.
— Уймися, дурак, не позорьси перед народом, убери из сада свои смоляные чертовы дрова!.. — Мавра гневно потрясает кулаками, изработанными до такой жилистости, что они кажутся страшнее Сапроновых. Но Никиша ее не боится — простая бабка, которую всегда можно обмануть, уговорить на любое дело. Как и у всех здешних старух, у нее противный голос. Маленький гость, не желая с ней разговаривать, подходит к столу, берет стакан с мутным самогоном и, подмигнув бабке, торопливо пьет, захлебываясь и перхая. Одолев огромную для него порцию, хватает корку хлеба, целует ее мокрыми сивушными губами.
Мавра ахнула, побежала скорее за холодцом, который она не выставляла, припасая для ужина.
— Нба табе, Микиток, закуси, а то опять не дойдешь до своей хаты, шмандыкнешься в лопухи!…
Никиша с жадностью накидывается на холодец, черпая дрогало алюминиевой ложкой. Студень вкусно тает во рту, привыкшем к нищете дезертирского питания. Старик поглядывает боковым глазом на Мавру, приоткрывшую рот, соображает в уме, что все старухи — общее для деревенской жизни тело. В их ругани всегда звучит надежда. Пьянея, он повернулся к Мавре, молодцевато ударил себя в грудь левой ладонью — в правой зажата ложка: сгустки холодца шлепаются на пол, и он сам же на них оскользается.
— Я не грешник, матушка! — писклявый и в то же время умиротворенный голос. — Я спасси, не помир… Другие грешили, убивали, а я сидел у своей темноте… Я ишшо живой!..
Мавра как две капли похожа на Грепу, поэтому дезертир смело проходит посреди обеих — к двери, чтобы окончательно выйти на волю.
— Што ты, идол, пхаешься? — ворчит Мавра.
Никиша оборачивается, смотрит на нее, как на молодую девку.
— Иди, иди, дурак недобитай!.. — ворчит старуха.
Сапрон спит, уронив лицо на стол. Могучие ладони вяло выкинуты вперед, валяется надкусанный огурец.
— По до-ма-ам! — Дезертир дает сам себе писклявую, труднопроизносимую команду, бредет, качаясь, по тропинке. Где же его хата? До нее уже не добраться. Зато лопухи совсем близко. Один шаг надо сделать, но хромовые сапоги становятся ужасно тяжелыми, дыхания под жарким френчем нет совсем. И опять вокруг дезертира смыкаются стены солнечного погреба, в глазах белые самогонные хлопья. Мягкий удар о запахи травы, и вот уже его обнимает привычная душистая земля.
Букашка ползет по серой дергающейся щеке.