и, отведав брынзы и лука, рыгнуть, и на даль олимпийских гор
направлять свой лукавый взгляд под таким углом,
чтобы пот превращался в кровь, а слеза — в кагор.
Растворятся во времени бакелит, КВН, совнархоз, люминал.
Даже сотням и тысячам неисправимых строк —
шестерить муравьями в чистилище, где и нам
в лебеде и бурьяне, в беззвездных сумерках коротать свой срок.
А как примешь известно чего, как забудешь про все дела —
вдруг становится ясно, что вечный сон — это трын-трава.
Ключик к хорошей прозе, мой друг, — чтобы она плыла
от Стамбула под парусами, курсом на греческие острова.
* *
*
I
Что, молодой исследователь мой, глаза устали? Хочется домой?
Так хороша! И доставалась даром. Предполагалось, что была долга:
верховья Волги, светлые снега, и грустные прогулки по бульварам,
и лыко — в строку, даже смерть — в строку. Остаток спирта, горстка табаку
и влажные возлюбленные очи. А что распродавалась с молотка —
должно быть, потому, что коротка, куда короче петербургской ночи
на островах, в июне. Вещество дыхания не весит ничего.
Я был паяц, но преклонить колено умел, как взрослый. Шепотом, шутя
скажу тебе, безусое дитя: бумага — прах, а музыка нетленна
и царствует, не чувствуя вины. Одна беда — чернила холодны,
и видишь, выбегая из больницы, — она уже уходит, будто ей
не нужно больше жалости твоей. Не обернется и не повторится.
II
По смерти, исхудал и невесом, бомбейский грешник станет смуглым псом,
а праведнику — перевоплотиться в пар над рассветной заводью, в туман,
вздох детский, недописанный роман, в щепотку пыли, то есть единицу
хранения. Пылающим кустом светясь, услышишь осторожный стон
тех беглецов и их ночные речи, в корнях запутавшись, в пустынных временах,