филогенетическом развитии мыльных пузырей. Затем каждому из посетителей была предоставлена пластмассовая соломинка для коктейля, посредством коей он мог, обмакнув ее в ушат, выдуть индивидуальный мыльный пузырь — и описать его доминантную цветогамму в Книге Пузырей.
На стене следующего помещения ярко, словно нарыв на челе подростка, багровел огнетушитель, а возле противоположной стены работал буфет, где продавались безалкогольные напитки и бутерброды с ветчиной. Ветчину, полупрозрачными слоями, нарезало специальное устройство, очень похожее на машинку для изготовления фальшивых купюр. И я уже напрочь не могла понять: напитки, ветчина, машинка — это концепт или что? А если нет, то в чем принципиальная разница с неконцептом? И наконец: если мое отвращение наконец разрешится рвотой, можно ли будет считать ее проявлением сугубо физиологического порядка — или же спазмы желудка надо будет отнести опять-таки к концептуальным высказываниям (то есть к сфере сугубо аполлонической)?
…В свое время моими сокурсниками по Академии Лиры были сто самых ярких, самых талантливых поэтов со всех уголков империи. Мусорный ураган нищеты разметал их в прах. Ни один из этих талантов не оставил даже отзвука своего имени. Две-три схожих фамилии мне, правда, удалось обнаружить в Интернете — то были подписи к заметкам такого рода: “…процент продажи водки в общем объеме винно- водочных изделий…”, “…процент коммунистов в общем числе депутатов городской Думы…”. Агонируя в гнойном бедламе, стыдливо приторговывая трусами-носками в переходах подземки, мои коллеги, гениальные трубадуры и песнопевцы, все, как один, безвестно погибли. Их тени влачат потустороннее существование в мерзопакостных газетенках… Сумрачные пути прокорма… разухабистые и затхлые одновременно… Иногда я, пытаясь обмануть себя, думаю: может, это не тени? Может, просто однофамильцы? двойники?
Действительно, иногда я встречаю их двойников. Ничего страшнее этого нет. Я готова вопить от ужаса… Куда артистичней выглядел бы вставший из могилы раздутый, с выпученными очами, с черепом, полным червей, труп…
Там, в Академии Лиры, я любила одного песнопевца, прекрасней коего, включая лицо и одежду, душу и мысли, не было от сотворения мира. Имя у него тоже было прекрасное: Владетель Мира. Не слабо, правда? Оно было так соприродно ему, как русло соприродно реке…
Я служила тогда в заводской охране, писала стихи. По ночам мне надлежало бодрствовать на посту, в дозорной будке площадью метр на метр; зимой там можно было без проблем околеть. Внутри этого собачьего сооружения ржавел — тремя дистрофическими ребрами — электрический обогреватель. Однако уже через пять минут после его включения будка превращалась в огненную камеру крематория. Вохровская шинель начинала резко смердеть, пботом дымиться… казенные сапоги уже тихо тлели… потрескивали волосы… Я обычно терпела до последнего, до самого последнего… затем выключала обогреватель и ныряла в снег. Минут через пять шинель, сапоги и все прочее уже покрывалось ледяной коркой. Тогда я снова вползала в будку, которая через пять минут становилась огненной камерой крематория.
Вторым и последним отголоском цивилизации в той будке был телефон. Аппарат местной связи. Во мне все обмирало, когда в три часа ночи раздавался звонок.
“Тебя срочно к городскому”, — с убийственным безразличием гнусавила трубка.
Господи! С кем?! С мамой?.. С сыном?!!
И ведь не сразу рванешь. Тебя должны сменить.
А это значит: в диспетчерской должны будут растолкать кого-то, пускающего пьяные пузыри. Он будет сначала бессмысленно мычать, потом обстоятельно материться. Потом все же возьмется натягивать на костлявое, сплошь в тюремных наколках тело свою вонючую ветошь. Потом будет надевать шинель — разумеется, спьяну не попадая в рукава. Попытки ее за-стегнуть перейдут в истерику. А еще ему надо будет, как ни крути, обуться. После чего он захочет курнуть. И поэтому будет долго кашлять, отхаркивать, искать очки, махорку, спички, материться, снова кашлять. Потом, хромая, он возьмется наконец ползти по бесконечному заснеженному пустырю… Ему-то спешить некуда… Еще и помочится, сволочь такая, — не торопясь, всласть — расстреляет-изрешетит ядовитой своей уриной молодой снежок возле какого-нибудь столба… Потом, добредя наконец до моего поста, харкнет, сморкнется, икнет, рыгнет — и, явно бахвалясь мастеровитой цветистостью слога, назидательно изматерит тебя, что называется, в бога душу мать. Вот только после этого смену караула можно будет считать совершенной.
Летишь, бездыханная, к головному зданию.
С кем?! С мамой?.. С сыном?!!
…Черная трубка городского массивного, старорежимного телефона.
Рука ватная. Другая ватная тоже. Двумя ватными руками подношу трубку к уху.
“Слушай, Анатольна, — бас пригвождает меня к полу, — вот как, по-твоему, лучше — вот здесь, вот послушай: „На другом та-та-та берегу, / Та-та-та-та чернел на снегу…” — или: ЈНа других та-та-та берегах, / Та-та-та-та чернелся в снегах”?..”
Даже по телефону я отчетливо слышу: он курит.
“И потом — слышь, Анатольна, — между Јта-та-та-та” и Јчернел” — лучше запятую или тире?”