Ждал приговора. Не тексту, нет...
От ее чтения зависело, сможет он теперь опереться на свои писания или же надо продолжать поиск. Внутри себя.
Ясно же, что вихри, враждебные человеческой природе, улягутся не скоро и выстоять под их напором можно, только укоренившись в самом себе. Творчество — единственное, что может гармонизировать душу. Все остальные дела не забирали Евгения целиком, оставалось много безалаберной энергии. Его опасно заносило — и в словах, и в поступках. Сам себя предавал... Подставлял уязвимые места. Другие — завистники, конкуренты и просто случайно оказавшиеся рядом — только пользовались его подсказками и проговорками...
Незаметно для самого Евгения его ждущий взгляд оторвал Анну от рукописи. Он не хотел этого! В чем дело? Сила притяжения им написанного так мала? Спросить? Нет, наивные, открытые вопросы — слишком легкий способ, тут нужна отмычка посложнее. Думай сам, наблюдай...
— Я вам ставила пластинку про паровозные искры? — Анна соскользнула с кровати, подошла к подоконнику, взяла лежащую на нем пачку, через квадратную дырку вытряхнула одну папиросу и оглянулась.
Евгений понял ее взгляд, вскочил. Сундучок, который подпирал кресло вместо сломанной ножки, сдвинулся с места, и оно с шумом завалилось набок. Что сперва? Восстанавливать конструкцию или искать огонь? Конечно огонь.
— Возвращалась домой из Царского Села...
Боком к окну, рука с папиросой чуть на отлете — любуйтесь. Как ванька-встанька из любой позы вывернется, чтобы фиксировать свою вертикаль, так и Анна всегда поворачивалась к собеседнику в профиль. Красиво...
— Подступили стихи, но без папиросы, я чувствовала, не напишутся... Спросила у соседа. Он насыпал махорки на кусок газеты. Свернула, а спичек нет. Протиснулась в тамбур — поезда в девятнадцатом году ходили редко и были набиты самым разным народом. На площадке зверски ругались мальчишки-красноармейцы. У них тоже не было спичек. Но крупные, красные, еще как бы живые, жирные искры с паровоза садились на перила. Я стала прижимать к ним мою папиросу. Примерно на третьей получилось — она загорелась. Парни, жадно следившие за моими ухищрениями, были в восторге: “Эта не пропадет”.
Сказано было ровно, бесстрастно, как говорят про постороннего, к которому — никаких чувств. Чтобы так — про себя... Редкость.
Анна наклонилась к догорающей спичке, которую протягивал ей Евгений, затянулась, выпрямилась и проговорила, заглянув в его глаза с улыбкой — манящей, призывной и зыбкой:
— Я сейчас дочитаю, но уже вижу: вы — писатель...
Услышав то, на что надеялся, чего ждал, в чем был почти уверен, Евгений не возликовал. Даже не улыбнулся. Утоление — оно без эмоций. Не пришло в голову, что литературные оценки и самых профессиональных, самых гениальных людей зависят от прелюдии, от того, что предшествовало чтению. Это и отношение к автору, и настроение читающего, и его собственные амбиции, и его соревновательный азарт...
В самые лучшие, привилегированные условия попала первая повесть Евгения...
Чтобы не отрывать хозяйку от чтения своим блуждающе-алчным взглядом, он взял книжку, распластанную на комоде. Оказалось, “Версты”. Надо же, и другая здесь...
Дождавшись, когда Анна устроила прочитанное возле своего бедра, он процитировал вслух, глядя на рисунок итальянца, прикнопленный к белой стене:
— “Вас передашь одной”... Ломаной черной линией... Была она здесь?
— Нет, — ответила Анна, мгновенно сообразив, о ком речь. — Это написано в пятнадцатом, когда она не могла видеть ни одного наброска Амедео.
— А сколько их?
— Десятка два. Остался один. Красноармейцы делали из них самокрутки. В Царском.
Не бравирует, не жалуется, но и не равнодушна... Согласно ее же формуле: “Со мной всегда так”.
Поглаживая клеенчатый переплет только что прочитанной тетради, Анна строго повторила:
— Это очень хорошо. Каждое слово — правда. — Отчеканила, будто удостаивая высшего звания. Которое и ее саму радует. — Но не торопитесь печататься. Знаете, иногда писатели бывают поразительно
