— это лишь повод поговорить о моих героях и, зацепив интерес слушателя, пробудить в нем стремление узнать нечто новое. Для меня важно еще, как эти два любимых моих персонажа, субъекты и объекты литературы, приобретут некий объем, донельзя выхолощенный в сознании обывателя их собственной в литературе ролью. Ведь прежде чем дать возможность изучать писателя в школе, его обстругивают и прикрашивают до глянца гробовой доски. Теперь попробуем чуть реставрировать первоначальные фигуры. Повод для этого, к счастью, есть.
Если продолжать подниматься выше по Steinweg, переходящей в Neustadt, то на пересечении с другой улицей, Rennhof, спускающейся с противоположного берега уставленного домами каменного ущелья, стоит очень нелепая, но трогательная бронзовая фигура — Der eherne Christian auf der Wasserscheide. Я абсолютно уверен, что нет ничего более хрупкого и подверженного острому ножу времени, чем монумент герою, князю, царю, императору и даже герою литературы. Литературные вкусы меняются, одни князья захватывают владения других, восхваляемых при жизни царей проклинают, империи распадаются. В знак особого садизма и памятуя об экономии средств, люди очень любят ставить памятники одним царям на уже готовые постаменты царей прежних. И все-таки есть тип героев, в советское время их назвали бы незаметные герои, поднять руку на которых не решился бы никто. Марбург одного такого героя нашел. Это почтальон, невысокий, даже плюгавенький — именно таким он и отлит в бронзе, — но, видимо, чрезвычайно ответственный и обаятельный человек, раз его почтили благодарным изображением. Маленький Мук по имени Christian Werner, но без чалмы, а в пролетарской кепке и с сумкою через плечо, десятки лет разносивший горожанам почту. Подумать только, если бы он начал хоть на двадцать лет позже, именно из его рук Пастернак мог бы получать письма от отца и других своих уже отчасти известных нам корреспондентов. До некоторой степени это моя фантазия. Изображенный как почтальон, этот самый Христиан Вернер был всем в городе известным “носильщиком № 4”. (Вот, кстати, еще одно свидетельство того, как реальность переходит в миф.)
Во все времена письма, дневники, записки, мемуары стали инструментом корректировки общественного мнения, которую сами пишущие и предлагают. Эта корректировка связана, как правило, с ролью самого пишущего. Он сводит счеты, разъясняет (и подправляет) собственные поступки, возвеличивает себя. В письмах иногда проговаривается, в записках и дневниках почти всегда ошибается. Современный писатель иногда пишет как бы два дневника: в настоящий вкрапливает дозу про любовь к вождям, режиму, социальным переменам — это на тот случай, если власти сунут сюда нос. То же самое происходит и с письмами: можно написать большому писателю, чтобы сохраниться в сносках и примечаниях его собрания сочинений. Еще лучше, если писатель, в наше время сознающий, что для полноты филологической славы необходим корпус писем, ответит. Сколько же, например, вынес на своей холке аккуратный и дотошный в переписке Лев Толстой! Правда, были у него и помощники.
Возле этого небольшого памятника — Медный Христиан на водоразделе, — с отполированными любопытствующими прикосновениями до блеска ботинками и сумкой, вечно толпятся молодые немчики. Может быть, это модное в Марбурге место для свиданий? Вечерами у многих в руках бутылки, без которых молодежи любая вечеринка “не в набор”. Пиво это, фанта или кока-кола — или что-то более крепкое? Иногда пустые бутылки, словно на современном жертвеннике, оставляются на бронзовой плите возле ног старого почтальона. Они толпятся, похожие на цыплят, со своим сленгом, фенечками и приколами. Надо хорошо знать язык, чтобы понимать их поверхностную на первый взгляд речь. О чем они говорят? Что потом проявляется в их электронных письмах? Наверное, во все века у людей есть два слоя поведения: внешний, с болтовней и общими словечками, и другой, донный, где мысль течет основательно, медленно и, может быть, стремится к корням, к вечному.
Пастернак, начиная с дороги в Марбург, написал тьму писем. Содержание их — особый разговор, но проглядываются здесь две черты. Первая — удивительная страсть к словоизвержению, он пишет, казалось бы, обо всем подряд. И как старый сюртук дорогого папочки, которым он на эту поездку снабдил сына, покоится на полке с юным путешественником; и как в Смоленске вагоны обходят кобзари и еврейский кларнетист; как в Польше у станций выстраиваются азры с мацными булками в руках и с неисчерпаемой скорбью в глазах. Понятно? Он живописует и старый замок, и церковь Елизаветы, и свою комнату, где он поселился, и хозяйку с дочерью. И все это не только информационно, как положено писать родителям, но еще и с разными, как теперь бы сказали, художественными, высокого качества прибамбасами. Любой предмет при этой инвентаризации ему по плечу. Каждое явление выстраивается зримо и стереоскопично. Дорога, идущая от его дома, как бы вползает в университетскую аудиторию. Не слабо!
Во всем этом не только определенное излишество и щегольство, но и некоторая растерянность. Вроде бы мальчик научился точнейшим образом распределять эпитеты и таким способом ставить подлежащее и сказуемое, что все выходило с обжигающей страстностью. Но к чему применить это, может быть, случайное обретение или найденное мастерство, он еще не вполне знает. Это как говорят среди абитуриентов Литинститута: только дайте мне сюжет, я тако-о-е напишу! Были ли эти письма к родным и знакомым сознательными штудиями или просто удачными пассажами, на назначение которых мальчик в отцовском сюртуке (шли бы пробы поэтические, что в данном случае понятнее и естественнее) обратил внимание в самом конце своего пребывания в Марбурге? Оценил и сделал вывод: “Прощай, философия”. Все денежные подсчеты, всё материальное, выписанное уже не рукой поэта, а холодным пером молодого бухгалтера, — опустим. Любой поэт — это расчет, хотя бы в чередовании слогов. Здесь мы имеем дело еще со строгой, не терпящей бессмысленных трат специфической семейной системой. Эти отношения тоже опустим.
Второе, что бросается в глаза, — тематическое пристрастие. Скорее фиксируя для себя, он в письмах к отцу, к другу, к сестре много, до навязчивости, размышляет над выбором пути. Он пишет об этом больше, чем об Иде Высоцкой. Он, словно землемер, боится ошибиться. Это место следовало бы отдать в лекции цитатам, что не сложно, — профессора, даже отправившегося в большую прогулку по городу, чтобы промять тему, нельзя застать врасплох. Он как фокусник: раз — и из бокового кармана извлекаются карточки с цитатами! Остается только крикнуть, как в цирке: вуаля!
И кстати, профессор, очень вовремя вы остановились. Поднимите-ка голову, взгляните. На гранитной доске не самым демократическим, готическим шрифтом выведено: здесь жил Вольф! Самое время переключиться на Ломоносова. Но все-таки сначала разберемся с цитатами из бокового кармана. Естественно, разрыв с Идой все это активизировал
Сестре 11 июля 1912 года: “Ты и понятия не имеешь, как я сбился