Строчки наших сочинений слаще халвы: о братьях по лагерю, как о покойнике, — только хорошее.
Так бывает в кинотеатре: ломается аппарат, и на экране бежит — то в половину, то в четверть кадра, дергаясь, гримасничая — перекошенная жизнь.
Пыхчу, как паровоз, загнанный в тупик.
Классик рекомендовал по капле выдавливать из себя раба.
Я не могу выдавить цензора.
Шурует в голове, как черт в табакерке:
НЕ ПРОЙДЕТ, НЕ ПРОЙДЕТ, НЕ ПРОЙДЕТ...
Перед новым, 1979 годом наступил конец света.
Город замело, и он остолбенел.
Трамваи застревали в заносах.
По телевидению объявили: острая атака зимы.
Очумелым от метели гражданам сообщили: на работу можно не выходить.
На улицах — редкие добровольцы с лопатами.
Информация напоминает фронтовые сводки: в сторону Кракова поезда с углем и хлебом прошли, на Гданьск — застряли.
Ударили морозы. Дворников умоляют заделывать щели в подъездах.
Острят: у нас четыре стихийных бедствия в году — зима, весна, лето и осень.
Позвонил Ермолович:
— Как вы там?
Я хорохорюсь:
— Нормально. В корпункте градусов пять. Сижу в пальто.
— Надо переждать. Не захворайте там!
— Постараемся.
Подошел к окну.
Несколько грузовиков со щитами кружили по рондо, сгребая снег на обочину. Редкие прохожие семенили через улицу.
Представил, как Бернар передает репортаж в “Фигаро”, и пошел к холодильнику: там еще оставалось от новогоднего стола.
Спустился в киоск “Руха” — за газетами.
Петляя между сугробами по узкой, с провалами, тропе, увидел ползущего по-пластунски старика.
Зачем?
Присмотревшись, понял. Старик упорно передвигал тело к пустой бутылке, торчавшей из снежной горы.
У киоска ни души.
Когда спрашивают газету “Жиче Варшавы”, второе слово не произносят.