дома, где он ночевал. Под Москвой он попал под минометный огонь немцев. Тогда же, на Волоколамском шоссе, ему прищемило пальцы дверью фронтовой „эмки”… на них налетела немецкая авиация, и надо было бежать из машины в кювет… Наконец, самолет, на котором он летел из осажденного Севастополя, уходя от „мессершмиттов”, врезался в курган где-то посреди бескрайней донской степи, и он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле” (В. Катаев, “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона”). Петров — обреченный человек. Как это странно. Мне, как и многим читателям, жизнь его всегда представлялась счастливой. Но записи самого Петрова подтверждают версию Катаева. “Я твердо знал, что очень скоро должен погибнуть, что не могу не погибнуть”. “Я считал, что жить мне осталось дня три, четыре, ну максимум неделя”. Петров служил тогда в уголовном розыске, и его чувства можно понять. Вполне объяснимо его состояние после смерти Ильфа, его отчаяние. “Я присутствую на собственных похоронах” — так запомнил и записал слова Петрова Л. Славин. “Это — и мои похороны”, — говорил Петров, по воспоминаниям В. Ардова. Но вот передо мной запись Петрова, которую очень трудно объяснить: “Говорили о том, что хорошо было бы погибнуть вместе во время какой-нибудь катастрофы”. Сама мысль о смерти в то время, когда все складывалось так удачно и в профессии, и в личной жизни, кажется невероятной. Объяснить ее можно только особым трагическим мироощущением. А как часто Петров испытывал сомнения в своем призвании, таланте. “Меня всегда преследовала мысль, что я делаю что-то не то, что я самозванец. В глубине души у меня всегда гнездилась боязнь, что мне вдруг скажут: послушайте, какой вы, к черту, писатель, занимались бы каким-нибудь другим делом!”
Его старший брат Валентин Катаев был человеком другого мироощущения и другой судьбы. “Я прожил свою жизнь, как сказал некогда один мой ныне покойный, незабвенный друг, в счастливом дыму”. У Катаева было две макушки. Считается, что это счастливый знак особого расположения судьбы. В возрасте двух лет он опрокинул на себя казанок с кипящим салом, но почти не пострадал. И в дальнейшем судьба всегда хранила Катаева. “Я был несколько раз на волосок от смерти и всегда, по счастливой случайности, оставался жив”. Однажды (это было во время Первой мировой войны) немецкий снаряд разорвался прямо у него под ногами. “Меня, — вспоминал Катаев, — подбросило вверх, потом швырнуло на землю; вокруг лежали пятеро убитых солдат; непромокаемое пальто, бывшее на мне, оказалось разодрано и продырявлено десятком осколков, каска на моей голове <...> была поцарапана и вмята, а сам я был целехонек, если не считать небольшого сквозного ранения”. Н. Я. Мандельштам о встрече с Катаевым в 1922 году записала: “…уже успевший „влипнуть” и выкрутиться из очень серьезных неприятностей”. Какие это были неприятности и как близко прошла мимо Катаева смерть, мы знаем по его рассказу “Отец”. “Тюрьма была видна с кладбища. Кладбище было видно из тюрьмы. Так в жизни сходились концы с концами, в этой удивительной, горькой и прекрасной обыкновенной человеческой жизни. <…> Под виселицей фонаря, на полотняной яркой земле качалась многоугольная тень часового. <…> Розовая чернота смерти надвигалась на глаза”.
Странное дело. Странное, конечно, на первый взгляд. Братья Катаевы попадают практически в одни и те же опасные ситуации, во всяком случае — очень похожие, отличные только временем и местом происходящего. Но самоощущение и оценка ситуации противоположны. Напомню. Снаряд попал в угол здания, где ночевал Евгений Петров. Петров остался жив и даже не пострадал, но воспринимает случившееся как еще одно звено в зловещей цепи событий, которые неминуемо ведут его к гибели. Снаряд разорвался прямо под ногами Валентина Катаева, осколки разодрали одежду, помяли каску, сам он ранен, хотя и неопасно, но воспринимает случившееся как чудесное спасение, как еще один счастливый знак благосклонной судьбы. “Я должен умереть”, — обреченно думает Евгений Катаев. “Я буду жить”, — неизменно верит Валентин Катаев.
Они выросли в одной семье. Старшему брату посчастливилось увидеть любящих отца и мать вместе. Это светлое воспоминание сопровождало его всю жизнь. Младший матери не помнил. Хотя о нем нежно заботились тетя и отец, тень сиротства он все-таки не мог не ощущать. Однако главное, думаю, не в этом. Такими разными братьев Катаевых создала природа. Так распределились гены. Евгений был прежде всего сыном своего отца, чеховского интеллигента, преподавателя словесности, серебряного медалиста Новороссийского университета. Валентин оказался прежде всего внуком своего деда, генерал-майора, и правнуком героя Отечественной войны 1812 года, “служившего в войсках Кутузова, Багратиона, Ланжерона, атамана Платова, получившего четырнадцать ранений при взятии Дрездена и Гамбурга”.
Противопоставив Катаева брату, я хочу противопоставить его и другу (Ильфу). Представьте двух молодых людей, ровесников, в недавнем прошлом жителей одного южного города, испытавших холод, голод, страх смерти. “Неужели будет время, когда у меня в комнате будет гудеть раскаленная чугунная печь, на постели будет теплое шерстяное одеяло с густым ворсом, обязательно красное, и можно будет грызть толстую плитку шоколада и читать толстый хороший роман” — так передает мемуаристка мечты Ильфа (“Воспоминания об Ильфе и Петрове”. М., 1963, стр. 77). “Был Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: „За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки...”” (И. А. Бунин, “Окаянные дни”). Оценим эти признания взвешенно и осторожно, как и следует относиться к прямой речи в мемуарной литературе. Особенно осторожно следует отнестись к оценкам Бунина, помня его озлобленность, ожесточенность, абсолютное неприятие правды другой стороны. Его позиция ясно выражена в названии книги — “Окаянные дни”. Но при всех оговорках различие темпераментов, характеров, жизненных позиций очевидно. Почему бы не предположить, что общение с Катаевым помогло деликатным и интеллигентным Ильфу и Петрову создать образ энергичного и напористого Остапа Бендера? Мне это представляется совершенно очевидным. Мне даже кажется, что эта идея пришла им в голову под холодным московским дождем. Трамвай, как написано в “Растратчиках”, “провел по проволоке своим сапфирным перстнем”, и в свете этой вспышки среди сверкающих капель они увидели своего героя.
Узнал ли себя Катаев в герое “Двенадцати стульев”? Не возьму на себя смелость утверждать что- либо определенное. В истории литературы всякое случалось. Ильф и Петров не писали портрет или биографию Катаева. Они увидели в нем подходящий для сюжета психологический тип и поместили его в предложенные мэтром Катаевым обстоятельства. Я должен сделать еще одну оговорку. Я не знаю, каким был Валентин Петрович Катаев в частной жизни — наедине с собой, в семье. Катаев никогда не был отшельником. Он был, как теперь принято говорить, публичным человеком. Все мои фантазии — вокруг того образа Валентина Катаева, который он сам создал в своих книгах, а еще раньше — в глазах окружающих, и потом поддерживал.
Свою склонность к авантюрам Катаев никогда не отрицал, скорее подчеркивал, очевидно, она казалась ему привлекательной. Напомню известную по “Алмазному венцу” и мемуарной литературе историю похищения возлюбленной Юрия Олеши, в которой Катаев сыграл роль покровителя влюбленных. “Так как ключик по своей природе был человек воспитанный, не склонный к авантюрам, то похищение дружочка я взял на себя как наиболее отчаянный из всей нашей компании”. Заметьте! Это не я придумал, это сам Катаев назвал себя “склонным к авантюрам” и “самым отчаянным”. Для меня важно, что авантюрную роль Катаева в этой истории не подвергает сомнению Э. Герштейн (Герштейн Э. Мемуары. М., “Захаров”, 2002), мемуаристка строгая, добросовестная, к фантазиям не склонная. Катаев, несомненно, любил ситуации авантюрного характера. Напомню еще одну, не вдаваясь в детали истории, хорошо известной по “Алмазному венцу”. “Терять мне в ту незабвенную пору было нечего <…> я не стеснялся в выражениях, иногда пускал в ход матросский черноморский фольклор, хотя в глубине души, как все