брала Севку за руку, коляску с Ленькой и плакать туда уходила. Каждый день. Очень боялась, что молоко кончится, от нервов.
А потом приехал последний поезд. Я на станции ждала. С детьми. Я даже не поняла, как это случилось. Машинист из кабины увидел меня — и прямо дернулся весь, будто его ударили. И смотрит, ну, прям всю душу глазами вытягивает. Смотрит и смотрит. А в то время в поселке очень много собак развелось диких. Хозяева побросали, когда уезжали. Эти собаки мне каждую ночь в кошмарах мерещились: то будто Леньку из коляски вытаскивают и рвут зубами, то будто Севке ручку откусывают. Им же есть нечего было. Я когда по улице шла, мне все казалось, они так смотрят на меня осмысленно, словно выжидают, когда я отвернусь, чтобы моих детей сожрать. И вот стою у поезда. Машинист на меня глядит. И вдруг я этот вой услышала. Дикий такой. Беспросветный. И так жутко мне стало. Все сердце вверх дном перевернулось. Я к вагону кинулась. А машинист сразу же выскочил, коляску помогает поднять, а сам чуть не плачет и все твердит: “Ну, слава богу, слава богу…” И тут же тронулся, чтобы я раздумать не успела.
Я потом в Воркуте жила у него какое-то время. Он мне историю свою тогда рассказал. За что он сидел. У них в поселке, в Вологодской области, не было тепла. Потому что деньги на котельную главный местный чиновник положил себе в карман. И крутил их там где-то. В каких-то банках. И возвращать не собирался. Народ ходил к нему, умолял, а он говорит: “Да-да, все под контролем, все сделаем!” А потом у этого машиниста, Николая, маленькая дочка в промерзшем детском садике подхватила воспаление легких. И через неделю умерла. Он тогда взял ружье, пошел в кабинет к тому чиновнику и молча его застрелил. И остался ждать милицию.
“Я, — говорит, — когда увидел, как ты с младенцем на верную смерть чешешь, сон потерял. Думал даже насильно тебя увезти. Либо малых отобрать. Мне ведь все одно — терять больше нечего. А детей жалко. Дети-то за что страдают?”
— А потом? — тихо спросил Никита надолго замолчавшую Антонину Федоровну. И тут заметил, что она спит. По-прежнему улыбаясь. И с прямой спиной.
Мимо крался товарный поезд. Круглые бока цистерн казались большими животными, носорогами или бегемотами, упорно бредущими куда-то в поисках счастья.
Утром Никита купил у Антонины Федоровны овечьи носки, в которых ночевал.
— Вот видишь, Севка, я же говорила, что завтра нам повезет, а ты не верил! — выговаривала она старшему сыну, покупая хлеб и сгущенку в обгоревшем ларьке, откуда месяц назад подгулявшие мужички пытались выкурить продавца, не хотевшего отпускать им спирт бесплатно.
Ленька здоровался за руку с найденным поблизости кустом. Севка хмуро жевал, отвернувшись в сторону. Антонина Федоровна уговаривала мужественного продавца купить у нее “отличные шерстяные носки”.
— А потом я сама стала с ума сходить.
Продолжение истории Никита услышал уже под вечер, когда неутомимая Антонина Киселева, обойдя весь Киржач и продав все носки, с триумфом дожидалась вечернего поезда.
— Все меня тянуло туда, обратно. Казалось, будто муж меня к себе зовет. Укоряет, что я его бросила. Я себе места не находила. Вслух с ним разговаривала. “Коля, — говорю (его тоже Николаем звали), — ведь я же не за себя, за детей боялась, Коля!” А он не отвечает. Думала пешком к нему идти. Увести оттуда. Или продуктов принести хотя бы. Николай, который машинист, он меня на ключ запирать стал, чтоб не ушла. “Дура, — говорит, — пропал человек, а тебе нельзя, ты мать”. А я ему: “Ведь я же все равно сбегу, отпусти добром, чует мое сердце, жив он и зовет меня”. И через несколько дней я его достала. Сама не ожидала такого. Тайком от начальства вывел он ночью паровоз, посадил меня в кабину, и поехали мы в Хальмер-Ю — моего Николая искать.
“Может, не надо? — говорю. — Может, пешком дойду? Подсудное дело-то!” А он только рукой махнул. И курил всю дорогу.
— И что же, нашли? — Никита сидел на платформе, прислонившись к вокзалу, и из последних сил сопротивлялся обмороку.
— Не знаю. Так-то, конечно, там не было никого. Двери настежь. В квартире все прибрано. И никого. Мы весь поселок обошли, во все дома заглянули. Их ведь не запирали, когда уезжали. Чего прятать-то? Даже на шахте были. И тоже никого не нашли. И ничего. То есть я — никого, а Николай — ничего. Потому что он тело мертвое искал, а я — живого мужа. Даже собаки эти, которых я так боялась, тоже исчезли куда-то. Тишина такая, что и шепотом говорить боязно. Так и уехали ни с чем. Но когда мы там ходили, мне все время казалось, что кто-то на меня смотрит. Этот взгляд, я его до сих пор на затылке ношу. Это он на меня смотрит.
— Как же вас Николай второй, машинист который, отпустил с детьми носками торговать?
— Да я сама от него сбежала. Наврала, что к сестре на Кубань еду, что и работу мне там нашли, и дом свой. И рванула куда глаза глядят. А сестры у меня никогда в жизни не было.
— А чего так?
— Не успели родители, умерли рано. Папа на шахте погиб, там взрыв был, а мама через год за ним отправилась.