друг другом и бездумно броситься, как в десантный люк самолета, в совместную жизнь. Полет был прекрасен. Внешне он был вылитый Дуглас Фербенкс, кинокумир двадцатых годов, фотография которого стояла у ее бабушки на комоде. Вероятно, это и определило выбор. Сыграла подкорка. Шутки ее чаще всего неудачны.
Книжная уездная барышня — а такие почему-то не переводятся — долго опускалась на парашюте своих романтических представлений. Встреча с землей была неизбежна. Но и тут она не расквасилась — возможно, романтизм дает упругость, так необходимую в жизни. Хотя и поздно, но все же поняла, с кем бросилась в самое опасное приключение. Потихоньку взяла все в свои руки. Поколебавшись почти до сорока, все же родила от своего Дугласа. Бледный и слабенький мальчик понемногу окреп на деревенском козьем молоке. Бабки, которые его поили, до сих пор называют его уменьшительно-ласково: “Андрейка!” Он вырос, выучился, окончил университет — геофак, на память о путешествиях отца и матери, — женился и сам стал отцом.
Первое время после смерти жены отец таскал его с собой по командировкам, воспитывая в военной строгости. Помню, как высокий тоненький мальчик молча и быстро сметал со стола крошки — такой же щеткой, как и в солдатских столовых. Сразу после выхода на пенсию Полковник осел здесь — рядом с дорогой для него могилой.
В это время начал и “Полифем” разворачиваться. Какое-то время был правой рукой господина Е. Б. — завхозом и сторожем. Вот только удачно жениться не получалось. Обычная картинка тех лет: впереди за руку с сыном вышагивает он сам, а сзади, как восточная женщина, какая-нибудь очередная жена — молодая, неприкаянная, никак не могущая понять, чего от нее хотят.
Ну не могла же выпускница ПТУ успешно играть ту же роль светской дамы, незаметно лидируя и направляя, как это ловко выходило у его жены. Новенькая сама всем сердцем жаждала руководства и мягкого воспитания. Но Полковник на то и полковник, чтобы давать четкие и невыполнимые приказания. После того как одна из жен оторвала от его городской квартиры комнату, в загс водить он их перестал.
Чего ни коснись, все вызывает осыпи воспоминаний. Однако надо проведать и содержимое погреба. Извлек из-под стола на веранде новый, плетенный не из проволоки, а из ивовых прутьев кошель. Работа Юрочки. Это не имя — кличка по отцу. Ему под семьдесят, а так и помрет в отсвете отцовской жизни. Живет-работает он исключительно на жидком топливе. А так как он мастер на все руки, особенно для расплодившихся дачников, то горючего ему хватает. Живет он в бане, куда вытеснила его тоже пьющая подруга жизни — Фигура, как он ее называет.
Мама как-то угощала Юрочку после очередной работы и терпеливо поддакивала его горестным историям. Но, видимо, устав от этого потока пьяной болтовни, вдруг высказалась неожиданно резко: “Все- таки есть Бог!” Для нее Бог, как и для многих людей, начиная с Пифагора, прежде всего справедливость, которая неуследимыми путями так или иначе являет себя миру.
Юрочка немного опешил: какая связь между его Фигурой и теми страданиями, которые он от нее принимает, с самим Богом?
— А ты вспомни, как был после войны бригадиром строительной бригады.
— Да, было время! Еще сплю, а бабы уже в сенцах с торбами и бутылками!
— Вот эти бабы тебе боком и выходят!
— А что я? Хоть одну пальцем тронул? Мне своей хватало.
— Как ты с этих баб, вдов с детьми-сиротами, последнее тянул!
— Сами ж несли!
— Потому и несли, чтоб не кобенился. А то ж работа была твоя, обязанность. Мало что сам кормился, пил и ел сколько влезет, так еще и Тамаре своей, Фигуре, просил налить в бутылочку да завернуть в газетку. Вот и распились на вдовьих слезах, и детей за собой потянули. Есть Бог!
Юрочка обиженно замолчал, выпил уже налитую стопку и, косо поглядывая на остатки в бутылке, с трудом поднялся и молча вышел. Пока опять нужда не пригонит. Теперь-то делает ему заказы и “Полифем” — и на кошели, и на веники для бани. Так что он пореже заходил к своему, как он говорит, прокурору. “А чего ты обижаешься? Что я тебе — неправду говорю?”
Последние годы мать говорила “правду” все чаще и всем, кто того заслуживал. Не обделяла и близких. А как известно, обиднее правды и нет ничего на свете. Поэтому и страдают за нее всего больнее. Потому что она — всего лишь жесткий и холодный взгляд снаружи. До нутра она не добирается. А когда добирается, то еще больнее и безутешней. В лучшем случае она в состоянии вымостить круг квадратиками или вписать его в квадрат. Истина круглая, а правда квадратная. Зато понятная. С острыми и ранящими углами.
Оставляя следы на еще мягкой, но уже кое-где растрескавшейся земле — между розетками одуванчиков проглядывают кустики клевера, — прохожу к погребу под крутой двускатной крышей, покрытой рубероидом. Передняя и задняя стенка возведены из кирпича, добытого при разборке птичника-телятника- свинарника. Бесхозное помещение рядом с бывшей панской криницей бесследно исчезло за пару лет. На его месте только заросли крапивы. А сама панская криница, с цементным кольцом, вставленным в нее таджикскими переселенцами, засыпана мусором. Именно за нее и выдают экскурсантам нашу мужицкую. Ее выкопали сосед Александра (звательный падеж, еще работающий в белорусском), Грек и Грышка, уже покойник, чьи хаты тоже рядом.